СЕН-РЕМИ
МАЙ 1889—МАЙ 1890

Директор убежища для душевнобольных в Сен-Реми доктор Пейрон разрешил Винсенту работать и даже предоставил ему отдельную комнату под мастерскую. Несмотря на повторяющиеся время от времени припадки, Винсент продолжает напряженно работать, видя в этом единственное средство спасения от своей болезни. Так возникает ряд пейзажей, изображающих виды из окна мастерской и сад, а когда художнику разрешили под присмотром покидать убежище, то и окрестности Сен-Реми. Но очень часто, вынужденный к тому обстоятельствами, Винсент работает по гравюрам с Рембрандта, Милле, Делакруа, Домье и Доре.
В январе 1890 г. в «Mercure de France» появилась первая рецензия на произведения Ван Гога, написанная критиком Альбером Орье. 14 февраля 1890 г. с выставки «Группы двадцати» в Брюсселе были проданы «Красные виноградники», созданные Винсентом в ноябре 1888 г. Это был единственный случай продажи произведения художника при его жизни. В конце февраля во время тяжелого приступа болезни Ван Гог пытается отравиться. В марте он участвует в выставке «Независимых». В мае 1890 г. Пейрон разрешает Винсенту покинуть убежище. 16 мая Тео встречает его в Париже.
Несмотря на три тяжелейших припадка, которые на многие недели вывели Винсента из строя, он написал за этот год более 150 картин и сделал более 100 рисунков и акварелей. Это были: пейзажи (около 100), 38 свободных копий с произведений других мастеров, 10 портретов (среди них 4 автопортрета) и несколько натюрмортов.
591 9 мая
Благодарю за письмо. Ты совершенно прав, утверждая, что г-н Салль вел себя по отношению ко мне совершенно изумительно. Я бесконечно ему обязан. Я думаю, что, приехав сюда, поступил правильно, главным образом потому, что, видя реальность жизни различных сумасшедших и душевнобольных, я избавляюсь от смутного страха, от боязни безумия. Мало-помалу я смогу приучить себя считать сумасшествие такой же болезнью, как всякая другая. Кроме того, мне, на мой взгляд, пошла на пользу перемена обстановки.
Насколько я мог понять, местный врач склонен считать случившееся со мной эпилептическим припадком. Впрочем, в расспросы я не пускался. Получил ли ты уже ящик с картинами? Очень беспокоюсь, не пострадали ли они в дороге. У меня в работе два новых сюжета, найденные здесь в саду, — фиолетовые ирисы и куст сирени. Мысль о том, что я должен трудиться, все сильнее овладевает мною, и я надеюсь, что моя работоспособность вскоре полностью восстановится. Беда лишь в том, что работа зачастую слишком уж захватывает меня, поэтому мне кажется, что я навсегда останусь оторванным от жизни и не способным ни на что другое, кроме своего ремесла.
Пишу кратко, потому что хочу ответить моей новой сестре, * чье письмо меня глубоко тронуло. Не знаю только, насколько мне это удастся.
591 (оборот). См. письма к Полю Синьяку, Иоганне Ван Гог-Бонгер, Йозефу Якобу Исааксону и Альберу Орье.
592 25 мая
Ты пишешь, что Я. Г. Вейсенбрух показал на выставке две картины. А я-то думал, что он умер. Значит, я ошибаюсь? Он, разумеется, крупный художник и в то же время порядочный, великодушный человек.
Твое мнение о «Колыбельной» порадовало меня. Ты совершенно прав: люди из народа, покупающие себе лубочные картинки и сентиментально внимающие шарманке, бессознательно стоят на более верном пути и проявляют больше искренности, чем иные завсегдатаи бульваров, торчащие в Салоне. Подари в знак дружбы по экземпляру «Колыбельной» из тех, что не натянуты на подрамники, Гогену, если он, конечно, согласится принять подарок, а также Бернару. Если же Гоген хочет получить «Подсолнечники», то будет вполне справедливо потребовать в обмен какую-нибудь из его вещей, которая нравится тебе не меньше, чем мое полотно. Гогену, когда он хорошенько рассмотрел мои «Подсолнечники», они тоже очень понравились.
Прими также во внимание, что, если ты повесишь их, как показано на прилагаемом рисунке — «Колыбельную» посредине, а «Подсолнечники» по сторонам, — у тебя получится нечто вроде триптиха.
И тогда соседство желтых боковых створок придаст еще большую яркость желтым и оранжевым тонам головы. Вот тогда ты поймешь, что я писал тебе о своем замысле создать декорацию, скажем, для корабельного кубрика. Если формат картины увеличивается, обобщенность фактуры становится вполне оправданной. Рамка центрального полотна должна быть красной, а оба «Подсолнечника» следует обрамить багетом. Как видишь, рамка из простых планок выглядит вполне прилично и к тому же стоит очень недорого. Может быть, целесообразно обрамить таким же способом красный и зеленый «Виноградники», «Сеятеля», «Борозды» и «Спальню». Вот новое полотно размером в 30 и опять-таки банальное, как дешевый лубок. Оно изображает зеленый уголок — извечное гнездышко влюбленных. Толстые стволы деревьев увиты плющом, земля покрыта плющом и барвинками, в прохладной тени — каменная скамья и куст бледных роз. На переднем плане цветы с белыми чашечками. Все в целом — зеленое, фиолетовое и розовое. Дело за малым, за тем, что, к сожалению, отсутствует в лубочных картинках и мелодиях шарманки, — надо придать всему этому стиль. С тех пор как я прибыл сюда, мне хватало для работы запущенного сада с большими соснами, под которыми растет высокая, плохо подстриженная трава вперемешку с различными сорняками, и я еще не выходил за ворота. Тем не менее места в Сен-Реми очень красивые, и рано или поздно я начну совершать прогулки.
Но, разумеется, пока я остаюсь в убежище, врачу легче следить за моим состоянием, и он, смею думать, меньше опасается, не зря ли мне разрешили заниматься живописью.
Уверяю тебя, мне здесь неплохо, и я пока что не вижу оснований переезжать в какую-нибудь другую лечебницу в Париже или его окрестностях. У меня маленькая комнатка, оклеенная серо-зелеными обоями, с двумя занавесями аквамаринового цвета с набивным рисунком — очень бледные розы, оживленные кроваво-красными полосками. Эти занавеси — наверно, дар какого-нибудь несчастного богатого покойного пациента — очень хороши. Того же происхождения, видимо, и старое кресло, обитое пестрой тканью a la Диаз или a la Монтичелли: коричневое, красное, розовое, белое, кремовое, черное, незабудковое и бутылочно-зеленое. За окном, забранным решеткой, видно обнесенное стеной пшеничное поле — пейзаж в духе ван Гойена, над которым по утрам во всем своем блеске восходит солнце. Кроме того, поскольку здесь пустует более тридцати комнат, у меня есть еще одна комната для работы.
Еда — так себе. Немножко, конечно, попахивает плесенью, как в каком-нибудь заполненном тараканами парижском ресторанчике или дрянном пансионе. Так как несчастные больные совершенно ничего не делают (нет даже книг, ничего решительно, чтобы занять их, кроме кегельбана и шашек), им не остается ничего другого, как в определенные часы набивать себе живот горохом, бобами, чечевицей, разной бакалеей и колониальными продуктами. Так как переваривание этой пищи сопряжено с некоторыми трудностями, то они поглощены весь день занятием столь же безопасным, сколь и дешевым. Но, отбросив шутки в сторону, должен сказать, что я в значительной мере перестаю бояться безумия, когда вижу вблизи тех, кто поражен им, тех, каким в один прекрасный день легко могу стать я сам. Раньше они внушали мне отвращение, и я приходил в отчаяние, вспоминая, какое множество людей нашей профессии — Тройон, Маршал, Мерион, Юндт, М. Марис, Монтичелли и целая куча других — кончили тем же. Я никак не мог себе представить, что и сам когда-нибудь окажусь в таком же положении. Так вот, теперь я думаю обо всем этом без страха, то есть считаю смерть от сумасшествия не более страшной, чем смерть, например, от чахотки или сифилиса... Хотя есть и такие больные, которые постоянно кричат и обычно бывают невменяемы, здесь в то же время существует и подлинная дружба. Они говорят: «Мы должны терпеть других, чтобы другие терпели нас». Высказывают они и иные столь же здравые мысли, которым пытаются даже следовать на практике. Все мы тут отлично понимаем друг друга. Я, например, умею иногда договориться даже с одним пациентом, который на все отвечает нечленораздельными звуками: он ведь не боится меня.
Если у кого-либо случается припадок, остальные ухаживают за ним и следят, чтобы он не нанес себе повреждений. То же относится к людям, впадающим в буйство: если затевается драка, старожилы заведения тотчас разнимают дерущихся. Правда, есть здесь и такие, болезнь которых протекает в более тяжелых формах, — они либо нечистоплотны, либо опасны. Этих содержат в другом отделении. Сейчас я дважды в неделю принимаю двухчасовые ванны, и желудок у меня работает неизмеримо лучше, чем год назад. Следовательно, мне, насколько я понимаю, нужно одно — продолжать лечение. Содержание мое здесь обходится дешевле, чем в любом другом месте, и к тому же я могу работать — природа тут великолепная.
Надеюсь, что через год я буду лучше знать, что я могу и чего хочу. Тогда мало-помалу я найду в себе силы начать все сызнова. Возвращаться в Париж или ехать куда-нибудь еще у меня сейчас нет охоты. Мое место здесь. По-моему, те, кто пробыл здесь много лет, страдают крайней апатией. Однако меня до известной степени спасает от такого состояния моя работа. Помещение, где мы проводим дождливые дни, напоминает зал для пассажиров третьего класса на какой-нибудь захолустной станции, тем более что здесь есть и почтенные сумасшедшие, которые постоянно носят шляпу, очки, трость и дорожный плащ, вроде как на морском курорте. Вот они-то и изображают пассажиров. Вынужден просить тебя прислать мне еще немного красок и, главное, холст. Когда я отошлю тебе четыре изображающих сад полотна, над которыми сейчас работаю, ты убедишься, что здесь не так уж тоскливо — ведь наша жизнь проходит, в основном, в саду. Вчера нарисовал довольно редкую и очень большую ночную бабочку. Ее называют «мертвая голова», и отличается она удивительно изысканной окраской: цвет у нее черный, серый, переливающийся белый с карминными рефлексами, кое-где переходящими в оливково-зеленые... Ее пришлось умертвить, чтобы написать, я это очень обидно: насекомое было так красиво! Я пришлю тебе этот рисунок, а заодно и несколько других, изображающих различные растения...
И вот еще что радует меня: я замечаю, что другие во время приступов тоже слышат звуки и странные голоса, как я, и вещи перед их глазами тоже меняются. А это умаляет страх, который я почувствовал после первого приступа. Когда такое случается неожиданно, человека неизбежно охватывает беспредельный ужас. Когда же знаешь, что это просто симптом болезни, начинаешь воспринимать его спокойно, как и многое другое. Я неизменно возвращаюсь к этой мысли всякий раз, когда сталкиваюсь с другими помешанными. Пароксизмы ужаса во время приступов — вещь далеко не веселая. Большинство эпилептиков прокусывают и калечат себе языки. Рей рассказывал мне, что знал больного, который, как я, отхватил себе ухо; один здешний врач, который посетил меня вместе с директором убежища, также видел подобный случай. Мне думается, если знаешь, что с тобой такое, если понимаешь свое положение и отдаешь себе отчет, что ты подвержен приступам, то можно подготовить себя к ним, чтоб не поддаться чрезмерному страху и отчаянию.
Вот уже пятый месяц как мой недуг идет на убыль, и я твердо надеюсь если уж не выздороветь совсем, то по крайней мере избежать столь же сильных, как раньше, приступов.
Здесь есть один больной, который кричит я заговаривается, как я, каждый раз по две недели. Ему чудится, будто эхо коридоров доносит к нему чьи-то голоса и слова. Вероятно, у него расстроен и перевозбужден слуховой нерв. У меня же не в порядке оказались и зрение и слух — симптом, обычно сопутствующий началу эпилепсии, как уверял меня однажды Рей. Потрясение, пережитое мною во время первого приступа, было таким сильным, что я боялся даже шевельнуться, и приятнее всего для меня было бы вовсе не просыпаться. В настоящий момент этот страх перед жизнью ослабел и чувство подавленности менее остро. Но у меня до сих пор нет силы воли и отсутствуют какие бы то ни было желания, испытываемые нами в повседневной жизни: например, мне почти не хочется видеть друзей, хоть я о них думаю. Вот почему я не скоро уеду отсюда; в любом месте я останусь подавленным. Лишь за последние несколько дней мое отвращение к жизни несколько смягчилось. Но от этого до силы воли и действия — еще изрядная дистанция. Жаль, что ты навсегда прикован к Парижу и не видишь природы, если не считать окрестностей того же Парижа! Думаю, что, находясь в своей теперешней компании, я не более несчастен, чем ты, обреченный служить Гупилю и Кo. С этой точки зрения мы с тобой в одинаковом положении. Ты ведь тоже лишь отчасти волен поступать, как тебе хочется. Впрочем, когда к неприятностям привыкаешь, они становятся для нас как бы составной частью жизни.
593
Надеюсь, вы с женой хоть немного воспользуетесь стоящей сейчас хорошей погодой.
Здесь, по крайней мере, солнце просто великолепное. Чувствую я себя хорошо, с головой, надеюсь, тоже наладится — это вопрос времени и терпения. Директор сообщил мне, что получил от тебя письмо и ответил на него; больше, однако, он мне ничего не сказал, а я не стал спрашивать — так проще всего. Он — маленький подагрический человечек в совершенно черных очках, несколько лет тому назад овдовевший. Дела его заведения стоят на мертвой точке, и он не в большом восторге от своего ремесла, что вполне понятно. Недавно сюда привезли нового пациента, находящегося в таком возбуждении, что он все ломает, а крик его не смолкает ни днем ни ночью. Он разрывает даже смирительные рубахи и до сих пор не успокоился, хотя его ежедневно сажают в ванну. Он перебил все, что было в комнате, искорежил кровать, выбрасывает пищу и т. д. Словом, картина печальная, но здешний персонал терпелив и в конце концов справится даже с ним. Новое быстро стареет. Мне кажется, попади я в своем теперешнем душевном состоянии в Париж, для меня не было бы разницы между так называемой «черной» картиной и светлым импрессионистическим полотном, между блестящим от масляной краски холстом и обработанной терпентином матовой поверхностью. Хочу этим сказать, что чем больше я думаю, тем больше я верю в неувядающую молодость школы Делакруа, Милле, Руссо, Дюпре, Добиньи, верю не меньше, чем в современную школу или в тех художников, которые придут нам на смену. Я не думаю, что импрессионизм сделает больше, чем сделали романтики. Это, конечно, отнюдь не значит, что я склонен восхищаться такими людьми, как Леон Глез или Перро. Сегодня утром, задолго до восхода, я любовался полями при свете утренней звезды, казавшейся очень большой. А ведь Добиньи и Руссо сумели выразить всю эту бесконечную умиротворенность не только с задушевностью и величием, но еще с таким личным и берущим за сердце чувством! Мне такие эмоции тоже кое-что говорят. Всякий раз, когда я думаю о своей работе и о том, как мало она отвечает моим былым замыслам, я терзаюсь бесконечными угрызениями совести. Надеюсь, что рано или поздно такое чувство побудит меня работать лучше, но покамест до этого далеко. Думаю, что будет неплохо, если ты велишь промыть хорошо просохшие полотна слабым раствором спирта, чтобы снять лишние масло и терпентин. Проделай это с «Ночным кафе», «Зеленым виноградником» и, главное, с пейзажем в ореховой рамке. С «Ночью» также (но на ней есть недавно добавленные мазки, которые могут расплыться от спирта). Вот уже почти месяц, как я здесь, но у меня еще ни разу не появилось желание уехать отсюда. Правда, к работе тянет меня уже больше. У остальных пациентов я также не замечаю ясно выраженного стремления вырваться отсюда; вероятно, это объясняется тем, что они слишком сильно надломлены, чтобы мечтать о жизни вне стен убежища. Не понимаю лишь одного — полной бездеятельности больных. Это уж, видимо, сказывается разрушительное действие юга. Но зато как прекрасен этот край, какое здесь солнце и голубое небо! А ведь я всего-то и вижу, что сад, да еще через окно. Читал ли ты новую книгу Мопассана «Сильна, как смерть?» Чему она посвящена? Последняя вещь в таком роде, читанная мною, это «Мечта» Золя. Я нахожу очень, очень сильным образ героини — золотошвейки, и описание вышивки, выполненное в золотых тонах, и нахожу именно потому, что это близко к проблеме передачи различных желтых, чистых и приглушенных. Однако образ героя представляется мне надуманным, а собор нагоняет на меня тоску, хотя его иссиня-черная и лиловая громада отлично контрастирует с фигуркой золотоволосой героини. Словом, роман в целом чем-то напоминает Ламартина.
Надеюсь, ты рассортируешь то, что я прислал, и уничтожишь самые скверные вещи или, по крайней мере, не будешь их показывать. Что касается выставки «Независимых», мне совершенно безразлично, какое решение ты примешь. Поступай так, как будто меня не существует. Чтобы они не подумали, будто мы игнорируем их выставку, и чтобы в то же время не показать чего-нибудь чересчур уж неистового, пошли им, пожалуй, «Звездную ночь» и пейзаж в желтом и зеленом, обрамленный ореховым багетом. Эти две картины создают цветовой контраст, который, может быть, побудит других заняться ночными эффектами с большим успехом, чем удалось мне. Совершенно не тревожься обо мне. Как только я опять получу холст и краски, я начну понемногу выходить в поля. Сейчас такое время года, когда много цветов и, следовательно, местный колорит особенно богат; поэтому будет, вероятно, очень кстати, если ты пришлешь лишних метров пять холста. Ведь цветы скоро отцветут, и на смену им придут желтеющие хлеба, которые мне особенно хочется передать лучше, чем в Арле. Мистраль (местность здесь гористая) тут, кажется, не так резок, как в Арле, который первым встречает его. Когда получишь полотна, которые я написал в здешнем саду, ты убедишься, что я тут вовсе не хандрю.
594 [9 июня]
Нового мало. Пишу два пейзажа (полотна размером в 30) — здешний холмистый ландшафт; один из пейзажей — вид из окна моей спальни. На переднем плане побитые непогодой и пригнутые к земле хлеба, изгородь, а за нею серая листва олив, хижины и холмы. Вверху большая серо-белая туча, тающая в лазури. Весь пейзаж исключительно прост, колорит его — так же. Он будет парным к тому этюду спальни, что поврежден. Когда манера изображения находится в полном стилевом соответствии с изображаемым предметом, это и есть то, что создает произведение искусства, верно? Вот почему в живописи домашний хлеб всегда хорош, когда его пишет Шарден. Что наиболее примечательно в египетском искусстве, как не спокойные, мудрые, кроткие, ясные духом фараоны, которых невозможно представить себе иными, которые вечно останутся символом земледельца-солнцепоклонника? Как мне хотелось бы посмотреть на Выставке1 египетский дом, реконструированный архитектором Жюлем Гарнье! Дом этот, выкрашенный в красный, белый и голубой цвета и окруженный садом, разделенным рядами кирпичей на правильные клумбы, — жилище людей, известных нам только в виде мумий пли гранитных статуй. 1 Имеется в виду Всемирная парижская выставка
Но вернемся, однако, к нашей теме. Итак, египетские художники, люди верующие и руководствовавшиеся в работе инстинктом и чувством, умели с помощью нескольких искусных кривых и безошибочного ощущения пропорций передать неуловимое: доброту, бесконечное терпение, мудрость, душевную ясность. Этим я еще раз хочу сказать, что, когда изображаемый предмет гармонирует с манерой его изображения, в работе есть стиль и она становится искусством. Почему служанка с большой фрески Лейса, когда ее гравирует Бракмон, или маленький «чтец» Мейссонье, когда его гравирует Жакемар, становятся самостоятельными произведениями искусства? Да потому, что манера гравирования совпадает по стилю с изображаемым предметом. В массе работ художника всегда бывают такие, которые он прочувствовал особенно глубоко, любит особенно сильно и хочет во что бы то ни стало сохранить. Когда я вижу волнующую меня картину, я всегда невольно спрашиваю себя: «Где и в каком доме, в какой комнате, в каком углу, у каких людей эта картина будет особенно хороша? Где она будет на своем месте?» Так, например, картинам Хальса, Рембрандта, Вермеера место только в старом голландском доме. С импрессионистами дело обстоит точно так же. Как не завершен интерьер, в котором нет произведения искусства, так не хороша и картина, если она не сливается в одно целое с окружением, если это окружение не соответствует доподлинно той эпохе, когда была создана картина. Не знаю, достойны ли импрессионисты своего времени или — что вероятнее — еще недостойны его. Короче говоря, что важнее ж значительнее — душа жилища или то, что о нем сказано живописью? Думаю, что первое. Читал объявление о предстоящей выставке импрессионистов. Упоминаются Гоген, Бернар, Анкетен и другие имена. Полагаю поэтому, что создалась еще одна секта, не более непогрешимая, чем уже существующие. Не об этой ли выставке ты мне писал? Вот уж буря в стакане воды! Здоровье у меня так себе, но благодаря работе я чувствую себя в убежище счастливее, чем был бы на свободе. Если я пробуду здесь подольше, я привыкну к режиму, а значит, впоследствии начну вести более упорядоченную жизнь и стану менее впечатлительным. Это уже кое-что. К тому же у меня сейчас не хватило бы смелости снова начать жить самостоятельно. Когда однажды, притом в сопровождении служителя, я вышел в деревню, мне от одного лишь вида людей и вещей чуть не стало дурно. На лоне же природы меня поддерживает сознание того, что я работаю.
Хочу этим сказать, что во мне сидит какая-то беспричинная необъяснимая тревога, которая и довела меня до такого состояния. Прекращая работу, я умираю от скуки и в то же время не испытываю никакого желания вновь приняться за дело... В этом месяце мне потребуется еще:
Серебряных белил 8 тюбиков
зеленого веронеза 6 »
ультрамарина 2 тюбика
кобальта 2 »
желтой охры 2 »
красной охры 1 тюбик
сиены натуральной 1 »
черной слоновой кости 1 »
Вот что любопытно: всякий раз, когда я пытаюсь взять себя в руки, разобраться в том, почему я попал сюда, и внушить себе, что в моей неудаче нет ничего особенного, меня охватывают глубокий ужас и отвращение, которые мешают мне спокойно думать. Правда, эти чувства постепенно слабеют; тем не менее они доказывают, что у меня действительно что-то не в порядке с головой: в таком беспричинном страхе и неумении совладать с собою, в самом деле, есть нечто странное.
Как бы то ни было, можешь быть уверен, что я сделаю все от меня зависящее, чтобы вновь стать деятельным и, может быть, даже полезным человеком — хотя бы в том смысле, что я постараюсь писать картины лучше чем раньше. Местный ландшафт многим напоминает Рейсдаля — не хватает только пахарей. У нас, в Голландии, в любое время года видишь занятых работой мужчин, женщин, детей и домашних животных; здесь же их раза в три меньше, да и трудятся они не так, как на севере: тут пашут неловко, вяло, без подъема. Впрочем, может быть, это у меня предвзятая идея — я ведь не здешний. Надеюсь, по крайней мере, что это так. Но из-за подобной вялости все здесь кажется более холодным, чем я представлял себе, читая «Тартарена»... Если в том или ином месяце тебе будет материально затруднительно присылать мне краски, холст и т. д., — не посылай: жизнь важнее, чем отвлеченные занятия искусством. Прежде всего нужно, чтобы дома было весело и кипела жизнь. Сначала это, а живопись уж потом. Кстати, меня тянет снова начать работать более простыми красками, например охрами. Разве так уж уродливы ван Гойен или Мишель, которые пишут скромным нейтральным цветом, разбавляя краску большим количеством масла? Мой подлесок с плющом совершенно готов, и мне очень хочется послать его тебе, как только он окончательно просохнет и его можно будет скатать.
595 [19 июня]
Чувствую я себя, как ты сам понимаешь, неплохо: полгода абсолютной воздержанности в еде, питье, курении, а в последнее время еще двухчасовые ванны дважды в неделю не могли не подействовать на меня успокаивающе. Итак, все идет хорошо, а что касается работы, то она отнюдь меня не утомляет, а, напротив, занимает и развлекает, что мне весьма необходимо.
Меня очень порадовало, что Исааксону понравились кое-какие из присланных мною работ. Он и де Хаан — по-моему, верные друзья — качество, достаточно редкое в наши дни и потому справедливо заслуживающее похвалы. Ты пишешь, что еще кому-то приглянулась моя женщина в желтом и черном. Это не удивляет меня, хотя я думаю, что заслуга здесь принадлежит самой модели, а не мне как художнику. Я окончательно потерял надежду найти новые модели. Ах, если бы мне хоть иногда попадались такие модели, как эта женщина или та, что позировала для «Колыбельной», я сумел бы сделать кое-что получше!
Я думаю, что ты прав. Не следует показывать мои картины на выставке Гогена и других, тем более что у меня есть уважительная причина воздержаться от участия, не обижая их, — по крайней мере до тех пор, пока я не поправлюсь окончательно. Я нисколько не сомневаюсь, что Гоген и Бернар обладают подлинными большими достоинствами. Вполне понятно, что такие люди, как они, очень энергичные и молодые, должны жить и пробиваться вперед. Не могут же они повернуть свои картины лицом к стене, пока их кто-то там не признает и не покажет где-нибудь в официальном винегрете. Выставки в кафе, конечно, производят сенсацию, которая, не отрицаю, может оказаться и дурного вкуса, но у меня на совести такой же грех, так как я выставлялся в «Тамбурине» и на авеню Клиши, не говоря уже о том, сколько беспокойства я причинил 81 добродетельному людоеду из славного города Арля и великодушному их мэру.
Таким образом, если речь идет о сенсации, меня, во всяком случае, следует винить еще больше, хоть я, ей-богу, к ней не стремился. Юный Бернар, по-моему, уже написал несколько поразительных полотен; в них есть какая-то мягкость, что-то неотъемлемо французское и на редкость искреннее. Словом, ни он, ни Гоген не принадлежат к числу таких художников, о которых может создаться впечатление, что они пытаются пробраться на Всемирную выставку через черный ход.
Можешь быть в этом уверен. Вполне понятно, что они не могли усидеть на месте. То, что импрессионистское движение оказалось не единым, доказывает лишь, что наши единомышленники — гораздо менее бойцы, чем были, например, Делакруа и Курбе.
Я написал пейзаж с оливами и новый этюд звездного неба. Хотя я не видел последних полотен Гогена и Бернара, я глубоко убежден, что два этюда, о которых я упомянул, сделаны в том же духе.
Когда эти этюды, равно как этюд с плющом, побудут какое-то время перед твоими глазами, ты получишь гораздо более полное, чем из моих писем, представление о вещах, которые мы обсуждали с Гогеном и Бернаром и которые нас занимают. Это не возврат к романтизму или религиозным идеям, нет. Тем не менее на пути Делакруа, то есть при помощи цвета и рисунка более произвольного, чем иллюзорная точность, можно скорее, чем это кажется, выразить сельскую природу, более чистую, нежели предместья и таверны Парижа. Необходимо также пытаться изображать людей более светлых и чистых, чем те, каких наблюдал Домье, хотя при этом, конечно, надо следовать рисунку Домье. Возможно это или невозможно — другой вопрос; но мы все-таки полагаем, что природа существует и за пределами Сент-Уэна. Быть может, когда мы читаем Золя, нас волнует звук той же чистой французской речи, которую мы, например, находим у Ренана. Пусть «Chat Noir» и в особенности Форен рисуют нам женщин на свой — и великолепный — манер; мы же будем изображать их на свой, менее парижский, хотя любим Париж и его элегантность отнюдь не меньше. Мы просто попытаемся доказать, что существует совершенно другой тип женщины.
Гоген, Бернар и я можем посвятить этому всю жизнь и ничего не добиться, но побеждены мы все-таки не будем: мы, вероятно, рождены не для победы и не для поражения, а просто для того, чтобы утешать искусством людей или подготовить такое искусство. Исааксон и де Хаан тоже, вероятно, не добьются успеха, но и они почувствовали необходимость доказать голландцам кое-что другое, а именно — что Рембрандт был великим живописцем, а не иллюзионистом-фотографом...
Мне было бы чрезвычайно приятно иметь возможность иногда почитать здесь Шекспира. Я знаю одно его полное издание стоимостью в шиллинг — «Dicks shilling Shakespeare». Вообще изданий Шекспира много, и я думаю, что дешевые не менее полны, чем дорогие. Во всяком случае, я хочу лишь такое, которое обойдется не дороже, чем в три франка. Спрячь подальше то из присланного, что чересчур уж плохо, тебе это не нужно, а мне оно попозже все-таки пригодится, как напоминание о виденном. То же, что есть у меня хорошего, будет выглядеть тем лучше, чем меньшим количеством полотей оно будет представлено. Остальное сунь в картонную папку, проложив старыми газетами, — большего эти этюды не заслуживают. Посылаю тебе рулон рисунков... Рисунки: лечебница в Арле, плакучая ива и трава, поля и оливы — составляют продолжение серии видов с Монмажура. Остальные — наброски, сделанные наспех в саду. С Шекспиром не торопись: если не найдешь нужного издания сразу, купишь его чуть-чуть попозже. Не бойся, я добровольно никогда не полезу на головокружительные высоты и не стану рисковать собою: мы ведь все, к несчастью, дети своего века и страдаем его недугами. Благодаря тем предосторожностям, которые я сейчас принимаю, я уже так легко снова не заболею, и надеюсь, приступы мои не повторятся.
596 [25 июня]
У нас здесь стоят великолепные знойные дни, и я принялся за новые полотна, так что у меня сейчас в работе двенадцать холстов размером в 30, в том числе два этюда кипарисов с этими трудными оттенками бутылочно-зеленого. Передние планы я густо покрываю свинцовыми белилами — это придает устойчивость
переднему плану. Мне кажется, что Монтичелли часто подготавливал свои холсты таким способом. На слой белил накладываются затем другие краски. Но я не уверен, выдержит ли холст такую нагрузку. Говоря о Гогене, Бернаре и о том, что они могли бы создать для нас более утешающее искусство, я должен добавить следующее: я не раз объяснял самому Гогену, что такое искусство уже было создано другими и что этого не следует забывать. Конечно, покинув Париж, быстро его забываешь; уехав в деревенскую глушь, меняешь взгляды; но я-то сам никогда не забуду прекрасные полотна барбизонцев и думаю, что работать лучше, чем они, едва ли удастся и к тому же вовсе не нужно... Чувствую я себя по-прежнему хорошо, работа меня развлекает. Получил — вероятно, от одной из сестер — книгу Рода, заглавие которой «Смысл жизни» выглядит несколько претенциозно в сравнении с содержанием. Книжка эта очень невеселая. Автор, по-моему, сильно болен чахоткой, и, следовательно, его ничто не радует. В конце концов, он признает, что общество жены все-таки доставляет ему утешение. Это, разумеется, очень меткое наблюдение, но мне лично оно ни в какой мере не раскрывает смысла жизни. Со своей стороны, я нахожу автора несколько пресыщенным и удивляюсь, как это он может в наши дни публиковать такую книгу, да еще стоимостью в 3,50 фр. Словом, предпочитаю Альфонса Карра, Сувестра, Дроза — в них все-таки больше жизни. Признаюсь, я, вероятно, очень неблагодарное существо, раз не люблю аббата Константена и прочую литературную продукцию, прославившую кроткое правление простодушного Карно. Мне кажется, книга Рода произвела сильное впечатление на наших милых сестер — Вил, во всяком случае, мне об этом писала. Но добрые женщины и книги — две вещи несовместные.
С большим удовольствием перечел «Задига, или судьбу» Вольтера. Это вроде «Кандида». По крайней мере, могучий творец этой книги оставляет читателю надежду на то, что в жизни есть какой-то смысл, «хотя все признают, что дела в нашем мире идут не совсем так, как хотелось бы того самым мудрым из нас». Я нахожусь в нерешительности: мне в общем безразлично, где работать — здесь или в другом месте: остаться же тут — проще всего. Нового ничего сообщить не могу. Дни здесь неизменно похожи друг на друга, а сам я поглощен одной мыслью — что хлеба или кипарисы заслуживают самого внимательного рассмотрения.
Написал хлебное поле — очень желтое и очень светлое; это, вероятно, самое светлое из всех моих полотен. Кипарисы все еще увлекают меня. Я хотел бы сделать из них нечто вроде моих полотен с подсолнечниками; меня удивляет, что до сих пор они не были написаны так, как их вижу я. По линиям и пропорциям они прекрасны, как египетский обелиск. И какая изысканная зелень!
Они — как черное пятно в залитом солнцем пейзаже, но это черное пятно — одна из самых интересных и трудных для художника задач, какие только можно себе вообразить.
Их надо видеть тут, на фоне голубого неба, вернее, в голубом небе. Чтобы писать природу здесь, как, впрочем, и всюду, надо долго к ней присматриваться. Вот почему какой-нибудь Монтенар не умеет, на мой взгляд, дать правдивую и задушевную ноту. Свет — таинствен, и Делакруа с Монтичелли это чувствовали. Хорошо говорил об этом в свое время Писсарро, но я еще далек от того, чего он требует... Полагаю, что из двух полотен с кипарисами лучше то набросок с которого я тебе посылаю. Деревья на нем очень высокие и толстые. Передний план дан низко, это ежевика и кустарник. За фиолетовыми холмами зелено-розовое небо и полумесяц. Передний план сделан особенно густыми мазками, на кустах ежевики желтые, фиолетовые, зеленые отблески.
Рисунки эти пошлю вместе с двумя другими, которые еще делаю. Это займет ближайшие дни, а ведь здесь самое главное — как-нибудь убить время. Жаль, что здания нельзя перевозить с места на место: из здешнего убежища получилось бы великолепное помещение для выставки — коридоры огромные, комнаты пустые. Очень хотел бы посмотреть картину Рембрандта, о которой ты пишешь в последнем письме. В свое время я видел в витрине у Брауна репродукцию с одной картины Рембрандта, которая относится к последнему прекрасному периоду его творчества. Она изображает трапезу Авраама, в ней великолепны фигуры ангелов, а всего, если не ошибаюсь, пять фигур. Вещь — изумительная и столь же трогательная, как, например, «Ученики в Эммаусе». Если когда-нибудь встанет вопрос о том, как отблагодарить г-на Салля за его хлопоты, ему надо будет подарить репродукцию с «Учеников» Рембрандта.
597
Прилагаю письмо от мамы. Новости, которые она сообщает, тебе, естественно, уже известны. Считаю, что Кор1 поступил очень логично, уехав туда.
1 Младший брат Тео и Винсента, уехавший в Трансвааль.
В отличие от европейцев, человек, живущий там, не подвергается влиянию больших городов, настолько старых, что все в них еле держится и впадает в детство. Поэтому вдали от нашего общества он не растрачивает свои жизненные силы и природную энергию в гнилом окружении и, вероятно, чувствует себя более счастливым...
Горячо благодарю за присланные краски. Сократи соответствующим образом мой предыдущий заказ, но — если, конечно, это возможно, — не убавляй количество белил.
Сердечно признателен тебе также за Шекспира: он поможет мне не растерять те слабые познания в английском языке, которые у меня остались. Но самое главное не в том: Шекспир так прекрасен! Я начал читать те пьесы, которые знаю хуже всего, так как в былые времена просто не нашел на них времени или был поглощен другими делами,— королевские хроники. Уже прочел «Ричарда II», «Генриха IV» и половину «Генриха V». Читаю, не задумываясь над тем, похожи ли мысли людей той эпохи на идеи современности, и не пытаясь сопоставлять их с республиканскими, социалистическими и пр. взглядами. Так же как при чтении некоторых современных романистов меня больше всего волнует то, что шекспировские герои, чьи голоса доходят к нам сквозь толщу многих столетий, не кажутся нам чуждыми. Они настолько жизненны, что нам чудится, будто мы видим и слышим их. Есть только один или почти единственный художник, о котором можно сказать то же самое, — это Рембрандт. У Шекспира не раз встречаешь ту же тоскливую нежность человеческого взгляда, отличающую «Учеников в Эммаусе», «Еврейскую невесту» и изумительного ангела на картине, которую тебе посчастливилось увидеть, эту слегка приоткрытую дверь в сверхчеловеческую бесконечность, кажущуюся тем не менее такой естественной. Особенно полны такой нежности портреты Рембрандта — и суровые, и веселые, как, например, «Сикс», «Путник» или «Саския». Как замечательно, что сыну Виктора Гюго пришла мысль перевести Шекспира на французский язык и тем самым сделать его доступным для всех! Размышляя об импрессионистах и проблемах современного искусства, я вижу, что нам следует извлечь из Шекспира немало уроков. Чтение его убеждает меня в том, что импрессионисты тысячу раз правы, но что они по здравом и долгом размышлении обязаны научиться беспристрастно судить о самих себе. Если уж они осмеливаются называть себя примитивистами, им следует сначала научиться быть примитивными и в жизни и лишь потом присваивать себе такой титул со всеми вытекающими из него прерогативами. Это, естественно, не уменьшает вину тех, кто потешается над импрессионистами и обрекает их на жалкое существование. В самом деле, если человек вынужден драться семь дней в неделю, он долго не протянет... Посылаю тебе дюжину рисунков с полотен, над которыми сейчас работаю: по ним ты составишь себе представление о том, чем я занят. Последняя из начатых мною вещей — хлебное поле с маленьким жнецом и огромным солнцем. Картина — целиком в желтом, если не считать стены и лиловатых холмов на заднем плане. Есть у меня другая картина, по сюжету почти такая же, как предыдущая, но отличающаяся от нее по колориту — выдержана она в серовато-зеленых тонах, небо на ней голубое и белое... Написал я также кипарисы с хлебами, маками и голубым небом, похожие на пеструю шотландскую ткань. Краски на этом холсте положены на манер Монтичелли: хлебное поле с солнцем, создающим впечатление тяжелого зноя, сделано очень густыми мазками. Поскольку в Арле у меня остались еще кое-какие работы, не успевшие высохнуть до моего отъезда, я испытываю сильное желание съездить на днях за ними и переправить их тебе. Там их наберется с полдюжины. Рисунки, которые я посылаю сегодня, довольно бледны по цвету — отчасти в этом виновата слишком гладкая бумага. Плакучая ива и двор арльской лечебницы более красочны — они дадут тебе представление о том, что у меня сейчас в работе. Полотно со жнецом, видимо, станет тем же, чем был в прошлом году «Сеятель».
599 [7 июля]
Мы слишком мало знаем жизнь и едва ли имеем право судить о том, что добро и что зло, что справедливо и что не справедливо. Утверждение, что, раз человек страдает, значит, он несчастен, еще не доказывает, что это действительно так...
Я склонен думать, что болезнь иногда исцеляет нас: до тех пор, пока недуг не найдет себе выхода в кризисе, тело не может прийти в нормальное состояние... Завтра еду в Арль за оставшимися там картинами, которые вскоре отошлю вам. Сделаю это как можно скоpee — хочу, чтобы вы, оставаясь в городе, научились мыслить по-крестьянски. Сегодня утром беседовал со здешним врачом. Он подтвердил мои выводы: говорить об окончательном исцелении можно будет только через год — в моем теперешнем состоянии любой пустяк способен вызвать новый приступ... Я несколько удивлен тем, что, прожив здесь уже шесть месяцев на самом строгом режиме, соблюдая самую строгую умеренность и лишившись своей мастерской, я трачу не меньше и работаю не больше, чем в прошлом году, когда я вел относительно менее воздержанный образ жизни. И при этом совесть мучит меня не больше и не меньше, чем раньше. Это достаточно убедительно доказывает, что так называемые добро и зло суть, как мне кажется, понятия весьма относительные... Вчера с большим интересом прочел «Меру за меру», а также «Генриха VIII», отдельные места которого очень хороши: например, сцена с Бакингемом и монолог Вулси после его падения.
Считаю, что мне повезло, раз я имею возможность не торопясь читать и перечитывать такие вещи. После Шекспира, надеюсь, взяться, наконец, за Гомера. На дворе оглушительно стрекочут кузнечики, издавая пронзительный звук, который раз в десять сильнее пения сверчка. У выжженной травы красивые тона старого золота. Прекрасные города здешнего юга напоминают сейчас наши когда-то оживленные, а ныне мертвые города на берегах Зюйдерзее. Вещи приходят в упадок и ветшают, а вот кузнечики остаются теми же, что и во времена так любившего их Сократа. И стрекочут они здесь, конечно, на древнегреческом языке.
600
Завтра отправляю тебе малой скоростью рулон полотен. Их всего четыре, а именно:
1. Вид Арля — цветущие сады.
2. Плющ.
3. Сирень.
4. Розовые каштаны в арльском ботаническом саду.
Они будут парными к том вещам, которые уже находятся у тебя — «Зеленому винограднику», «Красному винограднику», «Саду», «Жатве» и «Звездному небу». В рулон я вложил также несколько просохших этюдов, но это скорее наброски с натуры, чем сюжеты будущих картин. Так уж всегда: раньше чем получится что-то цельное, приходится делать множество этюдов. Вот темы этих семи этюдов:
Ирисы, холст в 30.
Вид убежища в Сен-Реми, холст в 30.
Цветущие персиковые деревья (Арль).
Луга (Арль).
Оливы (Сен-Реми).
Старые ивы (Арль).
Сад в цвету.
Следующая моя посылка будет состоять исключительно из полотен, изображающих хлеба.
Как ты видишь, я побывал в Арле в сопровождении служителя. Мы зашли к г-ну Саллю, но он уехал в двухмесячный отпуск. Затем я навестил г-на Рея, которого также не застал. Остаток дня я провел у моих бывших соседей, у моей прежней прислуги и у прочих подобных же знакомых. Человек всегда привязывается к тем, кто окружал его во время болезни; поэтому мне было очень приятно повидать людей, в свое время тепло и снисходительно отнесшихся ко мне... Последняя написанная мною здесь картина представляет собою вид на горы. В самом низу среди олив чернеет хижина. Очень рад, что картины Милле все еще не распроданы. Как мне хочется, чтобы с них делалось побольше хороших репродукций, которые могли бы дойти до народа! Творчество художника выглядит особенно величественно, когда его обозреваешь целиком, что становится все более затруднительным, по мере того как картины расходятся по рукам.
601
Знаю, ты ждешь от меня хотя бы нескольких слов, но я должен тебя предупредить, что в голове у меня все перепуталось и писать мне поэтому очень трудно.
Г-н доктор Пейрон очень внимателен и терпелив со мной. Ты представляешь себе, как я удручен возобновлением припадков: я ведь уже начинал надеяться, что они не повторятся. Будет, пожалуй, неплохо, если ты напишешь г-ну Пейрону несколько слов и объяснишь ему, что работа над картинами — необходимое условие моего выздоровления: я лишь с большим трудом перенес последние дни, когда был вынужден бездельничать и меня не пускали даже в комнату, отведенную мне для занятий живописью... Довольно долго я пребывал в совершенном затмении, таком же, а пожалуй, и худшем, чем в Арле. Есть все основания предполагать, что приступы повторятся, и это ужасно. Целых четыре дня я не мог есть — распухло горло. Вхожу в эти подробности не потому, что хочу поплакаться, а для того, чтобы доказать тебе, что я еще не в состоянии перебраться ни в Париж, ни в Понт-Авен — разве что в Шарантон... Новый приступ начался у меня, дорогой брат, в ветреный день, прямо в поле, когда я писал. Полотно я все-таки закончил и пошлю тебе. Оно представляет собою более сдержанный этюд: матовые, не броские краски, приглушенные, зеленые, красные и желтые железистые охры, точно такие, о каких я говорил тебе, когда хотел вернуться к палитре, которой пользовался на севере... Книга Рода не приводит меня в восторг, тем не менее я написал картину на сюжет того отрывка, где говорится о горах и черноватых хижинах.
602 [Август]
С тех пор как я писал тебе в последний раз, самочувствие мое улучшилось, хоть я и не знаю, надолго ли; поэтому принимаюсь за письмо не откладывая.
Еще раз благодарю за прекрасный офорт с Рембрандта. Мне очень хотелось бы посмотреть саму картину и узнать, в какой период жизни он ее написал. Вместе с портретом Фабрициуса, что в Роттердаме, и «Путником» из галереи Лаказа эта вещь относится к особой категории произведений, когда портрет человека превращается в нечто невыразимо светоносное и утешающее. И как все это не похоже на Микеланджело или Джотто, хотя последний и представляет собой как бы связующее звено между школой Рембрандта и итальянской. Вчера опять помаленьку принялся за работу. Пишу то, что вижу из своего окна, — распашку желтого жнивья, контраст фиолетовой земли с кучками желтой соломы, на заднем плане холмы. Работа развлекает меня бесконечно больше, чем любое другое занятие, и если бы я мог отдаться ей со всей моей энергией, она стала бы для меня наилучшим лекарством. Однако это невозможно — мешает отсутствие моделей и целая куча других обстоятельств. Словом, приходится вести себя пассивно и набираться терпения. Я частенько думаю о моих сотоварищах в Бретани — они, несомненно, работают лучше, чем я. Если бы я мог начать все сызнова, обладая теперешним своим опытом, я не поехал бы на юг. Однако, будь я независим и свободен, я все-таки сохранил бы свою любовь к нему — здесь можно сделать столько красивого, например, виноградники или поля, усаженные оливами. Если бы я доверял местному начальству, самое простое и лучшее было бы перевезти сюда, в убежище, все мои пожитки и преспокойно остаться здесь. В случае выздоровления или в промежутках между приступами я мог бы на какое-то время съездить в Париж или Бретань. Но, во-первых, жить здесь очень дорого, а, во-вторых, я теперь боюсь других пациентов. Словом, по многим причинам я полагаю, что не сумею прочно обосноваться и здесь.
Ты скажешь мне,— кстати, я и сам убежден в том же,— что дело тут не в обстоятельствах, не в окружающих меня лицах, а во мне самом. Что ж, от этого не веселее...
Не так давно я читал в Арле не помню уж какую книгу Анри Консьянса. Согласен, его крестьяне написаны чересчур сентиментально, но с точки зрения импрессионизма в книге есть пейзажи исключительно верные, прочувствованные по цвету, поразительному по своей простоте. Ах, милый брат, в этих вересковых пустошах Кампинг кое-что есть!.. Он, то есть Консьянс, описывает новенький домик с красной черепичной крышей, залитый солнцем сад, где виднеются лук, щавель и темно-зеленая ботва картофеля, живую изгородь из буков, виноградник и — вдалеке — ели и желтый дрок. Не бойся — это напоминает не Казена, а Клода Моне: Консьянс не лишен оригинальности даже там, где слишком сентиментален. А я чувствую все и ничего не в состоянии сделать! Ах, черт побери, до чего же это пакостно! Если тебе попадутся литографии Делакруа, Руссо, Диаза и пр., репродукции с работ старых и современных художников, с картин, находящихся в современных собраниях и т. д., я настоятельно советую тебе не продавать их: скоро такие вещи станут редкостью. Ведь как-никак в свое время все эти старые репродукции по франку за штуку, офорты и т. п. были отличным средством популяризации прекрасного. Брошюра Родена о Клоде Моне чрезвычайно меня интересует, и я очень хотел бы ее прочесть. Тем не менее я, разумеется, не согласен с ним, когда он утверждает, что Мейссонье — пустое место; да и картины Руссо тоже весьма интересны для тех, кто их любит и стремится понять, что же хотел ими сказать художник. Конечно, такого мнения держатся далеко не все, а лишь те, кто видел эти вещи и приглядывался к ним, что случается не так уж часто. Что же касается Мейссонье, то будь уверен, его картину можно рассматривать хоть целый год и все равно на следующий год в ней еще останется что смотреть. Я уже не говорю о том, что у этого человека в пору его расцвета бывали изумительные находки. Я знаю, конечно, что Домье, Милле, Делакруа рисовали по-другому, но в фактуре Мейссонье есть нечто подлинно французское, против чего не возразили бы и старые голландцы, хотя это нечто совершенно им чуждо и глубоко современно. Нужно быть слепцом, чтобы не разглядеть в Мейссонье настоящего и притом первоклассного художника! Много ля есть работ, лучше передающих характер XIX века, чем портрет Этцеля? Кстати, ту же мысль выразил и Бернар в обоих своих прекрасных панно, виденных нами у Пти, изображающих человека примитивного и человека современного, которого он показал в виде чтеца. Все-таки жаль, что в наши дни все убеждены в несходстве нашего поколения с поколением, скажем, 48 года. Я же верю, что они неразрывно связаны, хоть и не умею доказать этого. Возьми, к примеру, доброго Бодмера, который знал природу как охотник и дикарь, любил ее и изучал в течение всей своей долгой и подлинно мужественной жизни. Неужели ты полагаешь, что первый попавшийся парижанин, случайно выехавший за город, знает ее лучше только потому, что пишет пейзажи в более ярких тонах? Это не значит, что я осуждаю употребление чистых ярких цветов или что я неизменно восторгаюсь Бодмером как колористом, но я восхищаюсь им и люблю его как человека, который знал весь лес Фонтенбло от мошки до кабана, от оленя до жаворонка, от могучего дуба и груды скал до последнего папоротника, последней травинки.
А это может и умеет далеко не всякий.
Вот другой пример — Брион. А, этот автор жанровых картин из жизни Эльзаса! — ответят мне. Что ж, «Свадебный обед», «Протестантский брак» и т. д. действительно посвящены эльзасской теме. Но когда оказалось, что никто не в состоянии иллюстрировать «Отверженных», за них взялся Брион, причем взялся так, что его иллюстрации не превзойдены и поныне, а типаж безошибочен. Знать людей определенной эпохи так, чтобы не допустить ошибки с точки зрения выразительности и типичности — разве это так уж мало? Ах, у нас, художников, одна судьба — тяжелая работа до конца дней. Вот почему мы хандрим, когда она не подвигается.
603
На днях я взял большой и трудно давшийся мне этюд сада, который не отправил тебе (один из вариантов этого сада, но очень непохожий на мой, ты найдешь в последней посылке), принялся переделывать его по памяти и, кажется, сумел лучше передать гармонию тонов. Скажи, получил ли ты мои рисунки? В первый раз я отправил тебе посылкой с полдюжины их, затем около десятка. Если ты, паче чаяния, их не получил, съезди за ними на вокзал — они, видимо, давно уже там валяются.
Здешний врач рассказал мне о Монтичелли: тот всегда представлялся ему несколько чудаковатым, но рехнулся всерьез только перед самой смертью. Можно ли, зная, как бедствовал Монтичелли в последние годы, удивляться, что он не выдержал слишком тяжкого бремени? И есть ли основания делать из этого вывод, что он оказался неудачником в смысле творческом? Смею думать, что нет. Он умел быть логичным, умел рассчитывать и как художник отличался оригинальностью, которая, к сожалению, полностью не раскрылась, так как его никто не поддержал. Прилагаю к письму набросок здешних кузнечиков. Их стрекот в знойные дни действует на меня так же притягательно, как пение сверчков за печью в наших крестьянских домах.
604 [Сентябрь]
Удивляюсь, как это Маусу взбрело на ум пригласить юного Бернара и меня принять участие в следующей выставке «Группы двадцати». Разумеется, мне этого очень хочется, хотя я сознаю, насколько я ниже всех этих исключительно талантливых бельгийцев. Меллери, например, большой художник и держится на таком уровне вот уже много лет. Впрочем, я приложу все усилия, чтобы сделать за эту осень что-нибудь стоящее.
Я сижу у себя в комнате, но работаю не покладая рук, что идет мне на пользу, так как не оставляет времени думать о болезни. Я переделал полотно, изображающее мою спальню. Это, бесспорно, один из моих лучших этюдов: рано или поздно его определенно надо будет повторить. Он был написан и высох так быстро, что терпентин немедленно испарился и краски не успели как следует пристать к холсту. То же самое произошло и с остальными моими этюдами, выполненными густым мазком и наспех. Кроме того, через некоторое время редкая ткань окончательно прохудится и не сможет больше выдерживать толстый слой краски.
Черт побери, ты раздобыл отличные подрамники! Я работал бы гораздо лучше, будь у меня такие же, а не здешние щепочки, которые мгновенно коробятся на солнце.
Говорят — и я охотно с этим соглашаюсь,— что трудно познать самого себя. Однако написать самого себя тоже не легче. Дело в том, что сейчас у меня в работе два автопортрета — мне давно пора снова заняться фигурой, а другой модели у меня нет. Один автопортрет я начал в тот день, когда встал после приступа. На нем я чертовски худ и бледен. Сине-фиолетовый фон и беловатая голова с желтыми волосами создают цветовой контраст. Затем я начал другой — трехчетвертной, на светлом фоне. Кроме того, я подправляю этюды, сделанные этим летом, — словом, работаю с утра до вечера... Жизнь художника — довольно утомительная штука, как я вижу. Но силы мои с каждым днем восстанавливаются, и мне уже опять кажется, что у меня их, пожалуй, слишком много: ведь для того, чтобы сидеть за мольбертом, вовсе не надо быть Геркулесом. Ты писал мне, что Маус приходил смотреть мои работы; поэтому и во время болезни, и в последние дни я много думал о бельгийцах. Воспоминания обрушиваются на меня, как лавина, и я так упорно пытаюсь представить себе эту школу современных фламандских художников, что в конце концов начинаю томиться такой же тоской по родине, как швейцарский наемник.
Это нехорошо, так как наш путь устремлен вперед, возвращаться назад нам и не надо, и нельзя. Вернее сказать, нам возбраняется не столько думать о прошлом, сколько предаваться слишком упорным сожалениям о нем. Анри Консьянс, конечно, не бог весть какой писатель, но то там, то сям, а вернее, повсюду он предстает как отличный художник! И сколько доброты в его словах и мыслях! У меня не выходит из головы предисловие к одной из его книг (к «Рекруту»), где он рассказывает, как однажды тяжело заболел и во время болезни почувствовал, что, несмотря на все его усилия, в нем слабеет любовь к людям. Тогда он начал совершать длительные прогулки по полям, и это чувство вернулось к нему. Таково уж неизбежное следствие страдания и отчаяния. Но я-то, слава богу, опять на некоторое время пришел в себя.
Пишу тебе в перерывах между делом — когда чересчур устаю. Работа подвигается довольно неплохо. Сейчас мучусь над одной вещью — начато еще до приступа, — над «Жнецом». Этюд выполнен целиком в желтом и густыми мазками, но мотив прост и красив. Я задумал «Жнеца», неясную, дьявольски надрывающуюся под раскаленным солнцем над нескончаемой работой фигуру, как воплощение смерти в том смысле, что человечество — это хлеб, который предстоит сжать. Следовательно, «Жнец» является, так сказать, противоположностью «Сеятелю», которого я пробовал написать раньше. Но в этом олицетворении смерти нет ничего печального — все происходит на ярком свету, под солнцем, заливающим все своими лучами цвета червонного золота. Словом, я опять взялся за дело, не намерен сдаваться и с каждым новым полотном продолжаю искать что-то новое.
Ах, я почти верю, что для меня опять начался период просветления.
Не знаю, на что же решиться — остаться здесь на ближайшие месяцы или уехать? Приступы — дело нешуточное, и подвергать тебя или других опасности присутствовать при одном из них слишком рискованно. Дорогой брат, — продолжаю письмо, как и раньше, в перерывах,— я тружусь, как одержимый, и меня еще больше, чем раньше, снедает неистовая жажда работы. Думаю, что она поможет мне вылечиться. Может быть, со мной случится то, о чем говорит Эжен Делакруа, и я тоже «обрету живопись, когда потеряю зубы и начну страдать одышкой». Я хочу сказать, что мой прискорбный недуг вынуждает меня работать с глухим неистовством — очень медленно, но зато с утра до вечера — в этом, пожалуй, весь секрет успеха. Не мне, конечно, судить, но думаю, что у меня сейчас в работе пара недурных вещей — во-первых, жнец в желтых хлебах и, во-вторых, автопортрет на светлом фоне, предназначаемые мною для «Группы двадцати», если она, конечно, не забудет обо мне в последний момент, что будет мне если уж не приятно, то во всяком случае безразлично. Я ведь помню, каким источником вдохновения служили для меня воспоминания о некоторых бельгийцах. Ценно только это, все же остальное имеет лишь второстепенное значение. На дворе уже сентябрь, скоро наступит глубокая осень, а затем и зима.
Я намерен и впредь работать изо всех сил, а там будет видно, не случится ли до рождества новый приступ; если нет, я, вероятнее всего, пошлю к чертям здешнее заведение и вернусь на север на более или менее продолжительный срок. Уехать же сейчас, когда я предвижу возможность нового приступа зимой, то есть месяца через три, было бы, видимо, слишком неосторожно. Вот уже полтора месяца как я никуда не выхожу из комнаты — даже в сад. На следующей неделе, закончив начатые полотна, я все же рискну выбраться на прогулку.
Еще несколько месяцев такой жизни — и я настолько отупею и опущусь, что любая перемена местожительства пойдет мне на пользу... Опять делаю перерыв в работе и продолжаю письмо. Вчера начал портрет старшего надзирателя и, вероятно, напишу также его жену: он состоит в браке и живет на маленьком хуторе в нескольких шагах от убежища.
Он — очень примечательная фигура того типа, о котором ты можешь составить себе представление по великолепному офорту Легро, изображающему старого испанского аристократа, помнишь? Он служил в марсельской больнице во время двух эпидемий холеры. Словом, это человек, видевший бесконечно много страданий и смертей, и в его лице есть какая-то сосредоточенность, которая невольно напоминает мне Гизо, хотя мой надзиратель и не похож на последнего — он человек из народа и натура более простая. Впрочем, ты сам все увидишь, если мне удастся довести портрет до конца и сделать повторение. Я борюсь изо всех сил, стараясь преодолеть любые трудности, потому что знаю: работа — это наилучший громоотвод для недуга. Я всячески берегу себя и тщательно избегаю общения с кем бы то ни было. Не спорю, свыкнуться с моими здешними товарищами по несчастью и навещать их было бы гораздо менее эгоистично, но мне мое затворничество идет только на пользу: дело подвигается, а это-то нам и нужно — мне давно уже пора начать работать лучше, чем раньше. Не знаю, скоро ли я выйду отсюда, но в любом случае будет лучше, если я выйду не таким, каким прибыл, а умея написать портрет, обладающий определенным характером. Конечно, я выражаюсь очень неумело: я ведь понимаю, что нельзя сказать «я умею написать портрет» и не солгать при этом, так как искусство портрета не знает пределов. Но, как бы то ни было, ты понял, что я хочу сказать — я должен научиться работать лучше, чем раньше. Сейчас я мыслю совершенно нормально, чувствую себя совершенно здоровым и, анализируя свое теперешнее состояние, могу надеяться, что в промежутках между приступами,— если они, к несчастью, все-таки станут время от времени повторяться, — у меня будут периоды просветления и возможность работать. Словом, анализируя свое теперешнее состояние, я убеждаю себя, что мне надо отделаться от навязчивой мысли о моей болезни и решительно двигаться вперед в избранной мною области — живописи. Следовательно, намерение навсегда остаться в убежище означало бы, вероятно, что я слишком все преувеличиваю. На днях я прочел в «Figaro» об одном русском писателе, который всю жизнь страдал нервной болезнью; болезнь эта время от времени выражалась в жестоких приступах и в конце концов свела его в могилу. Что поделаешь! От таких недугов есть лишь одно лекарство — напряженная работа. И я налегаю на нее, пожалуй, больше, чем следует. В общем я предпочитаю явную болезнь тому состоянию, в каком я был в Париже, когда недуг еще вызревал во мне. Сопоставив мой только что законченный автопортрет на светлом фоне с теми, которые я написал в Париже, ты убедишься, что сейчас я выгляжу гораздо более здоровым, чем тогда. Я даже склонен думать, что портрет лучше, чем письмо, расскажет тебе обо мне и успокоит тебя на мой счет. Эта вещь заставила меня попотеть! «Жнец» тоже, по-моему, подвигается. Он очень, очень прост. К концу месяца можешь рассчитывать на 12 полотен размером в 30, но каждое — один из двух вариантов: либо этюд, либо законченная картина. Быть может, моя поездка на юг все-таки начнет приносить плоды, так как более синее небо и более сильный свет учат видеть вещи по-иному — особенно когда к этим вещам подолгу приглядываешься. Север покажется мне теперь чем-то новым, но я так жадно присматривался здесь ко всему, что привязался к югу и долго буду тосковать о нем. Думаю сейчас об одной забавной вещи. В «Манетт Саломон», в том месте, где идет спор о современном искусстве, уж не помню, кто из художников, говоря о том, кто же окажется «долговечен», заявляет: «Долговечны только пейзажисты». Отчасти это верно: Коро, Добиньи, Милле, Дюпре, Руссо действительно долговечны, а ведь они по преимуществу пейзажисты. Коро перед смертью сказал: «Мне снились пейзажи с розовым небом. Это было очаровательно». Но ведь у Моне, Писсарро, Ренуара мы и находим розовые небеса. Словом, пейзажисты — долговечны, и это чертовски верно. О фигуре у Делакруа и Милле я сейчас не говорю. В область чего же оригинального и долговечного теперь робко внедряемся мы? В область портрета. Нам могут сказать, что область эта довольно старая. Верно. И в то же время — совершенно новая. Мы еще поговорим об этом, а пока что давай собирать портреты, прежде всего портреты художников, например Гийомена и его дочери. Сохрани также мой портрет работы Рассела, которым я так дорожу. Обрамил ли ты портрет Лаваля? Кстати, ты еще не высказал мне своего мнения о нем. Я нахожу его изумительным. Каким открытым взглядом смотрит он сквозь стекла пенсе! В последние дни меня разбирает неудержимое желание заняться портретом. Мы с Гогеном спорили об этом и других аналогичных вопросах с предельным нервным напряжением и до тех пор, пока наши силы не истощались окончательно. Но, смею надеяться, из таких споров родится несколько хороших картин. Во всяком случае, мы к этому стремимся. Насколько я себе представляю, мои сотоварищи в Бретани делают недурные вещи. Я получил письмо от Гогена, о чем, по-моему, уже сообщил, и мне страшно хочется взглянуть на то, что они там делают... Уф! «Жнец» завершен. Мне думается, это одна из вещей, которые ты повесишь у себя дома. Это образ смерти в том виде, в каком нам являет его великая книга природы, но я попробовал сообщить картине «почти улыбающееся» настроение. Она выдержана в желтом — бледно- и светло-желтом, за исключением фиолетовой линии холмов, и это кажется мне довольно забавным — я-то ведь смотрел на пейзаж сквозь зарешеченное окно одиночки. И знаешь ли, на что я надеюсь, раз уж у меня опять появилась надежда? На то, что для тебя семья станет тем же, чем стала для меня природа — глыбы земли, трава, желтые хлеба, крестьяне, то есть на то, что твоя любовь к людям поможет тебе не только работать, но утешиться и восстановить свои силы, когда в том явится потребность. Поэтому прошу тебя — не слишком утомляйся, а побереги себя и жену: может быть, в будущем вас еще ждет что-нибудь хорошее и ждать его придется не очень долго. Мне хочется еще раз повторить «Жнеца» для мамы. Если же не удастся, я напишу ко дню ее рождения другую картину, а какую — решу позднее. Я пришлю ее тебе вместе с остальными полотнами. Уверен, что мама поймет мою работу: она ведь так же проста, как грубые гравюры на дереве, какие встречаешь в деревенских календарях. При первой же возможности пришли мне еще холста: я хочу повторить некоторые полотна для сестры. А если я к тому же примусь и за другие осенние мотивы, у меня найдется, чем занять себя весь этот месяц целиком. Ем я и пью сейчас, как волк. И должен сказать, что врач ко мне очень благоволит. Да, я уверен, что мысль сделать несколько картин для Голландии, то есть для мамы и сестры, — удачная мысль. Я имею в виду три, нет, четыре вещи: «Жнеца», «Спальню», «Оливы» и «Хлебное поле с кипарисами», так как есть еще один человек, которому я также хотел бы послать одно из моих полотен. Я буду работать над этими повторениями с не меньшей охотой и большим спокойствием, чем для «Группы двадцати». Словом, решено. Я чувствую в себе достаточно сил, чтобы справиться с чем угодно. Я выберу лучшие из 12 последних полотен, и наши близкие получат вещи тщательно продуманные и проработанные. А ведь неплохо трудиться для людей, которые даже не знают, что такое картина!.. Еще, может быть, годик работы, и я обрету уверенность в себе как художник.
А это нечто такое, чего стоит добиваться.
Однако для этого мало одного труда — нужна еще удача.
Не сильные красочные эффекты, а полутона — вот о чем я мечтаю в лучшие свои минуты.
И, разумеется, такое направление моим мыслям придал осмотр музея в Монпелье. Ведь там меня еще больше, чем великолепные вощи Курбе — «Деревенские барышни» и «Уснувшая пряха», хотя они подлинное чудо, — взволновали портреты Брийя работы Делакруа и Рикара, «Даниил» и «Одалиски» Делакруа, то есть вещи, которые держатся целиком на полутонах. Тамошние «Одалиски» ведь совсем не то, что в Лувре,— они в основном фиолетовые. Но как изысканны и богаты эти полутона! Ну, пора, наконец, отправлять письмо. Все, что в нем написано, можно бы изложить в двух словах: ничего нового. Но времени переделывать письмо у меня нет.
605 [10 сентября]
Ты написал мне очень ласковое и умное письмо. Разумеется, я согласен с тобой насчет того, что было бы хорошо, если бы человечество состояло из таких людей, как Руссо, Бодмер и подобные им художники.
Согласен я и с тем, что Я. Г. Вейсенбрух умеет изображать грязные бечевники, искривленные ветлы и показывать каналы в таких же необычных замысловатых ракурсах и перспективах, как Домье — адвокатов. Терстех поступил очень неглупо, приобретя его работы: вещи таких людей, как Вейсенбрух, не продаются лишь потому, что существует слишком много торгашей, которые навязывают публике всякую дрянь, обманывают и сбивают ее с толку.
А знаешь, даже теперь, прочитав случайно о каком-нибудь энергичном промышленнике и в особенности издателе, я прихожу в такое же негодование и ярость, как в те времена, когда я служил у Гупиля и К°.
Жизнь проходит, и ее не воротишь, но именно по этой причине я и работаю не жалея сил: возможность поработать тоже не всегда повторяется. В случае со мною — и подавно: ведь более сильный, чем обычно, приступ может навсегда уничтожить меня как художника. Во время приступов я боюсь страданий и мук, боюсь больше, чем следует, и, быть может, именно эта трусость сейчас заставляет меня есть за двоих, много работать, поменьше встречаться с другими пациентами из-за боязни рецидива, в то время как раньше у меня не было желания поправиться; одним словом, в настоящий момент я пытаюсь выздороветь, как человек, который пробовал утопиться, но, найдя, что вода слишком холодна, пытается выбраться на берег. Ты знаешь, дорогой брат, что я отправился на юг и с головой ушел в работу по множеству разных причин. Я хотел увидеть другое освещение и полагал, что, созерцая природу под более ярким небом, мы скорее научимся чувствовать и писать так, как японцы. Я, наконец, стремился увидеть более горячее солнце, так как понимал, что, не ощутив его тепла, я никогда не разберусь в картинах Делакруа с точки зрения их исполнения, их техники — ведь на севере все цвета спектра приглушены туманом. Все это, в общем, так и есть. Кроме того, к названным выше причинам следует добавить мою любовь к югу, каким его изобразил Доде в «Тартарене», а также и то, что здесь я нашел друзей и вещи, которые мне дороги. Теперь ты понимаешь, что, несмотря на свою ужасную болезнь, я слишком сильно привязан к здешним краям, чтобы у меня со временем не появилось желание снова поработать тут — даже в том случае, если я в ближайшее время вернусь на север. Не скрою от тебя, мне так же жадно, как жадно я сейчас глотаю пищу, хочется повидать друзей и наши северные равнины... Я, конечно, душевнобольной, но я без устали повторяю себе, что многие другие художники также страдали умственным расстройством и тем не менее, как ни в чем не бывало, занимались своим живописным ремеслом. Когда же я вижу, что приступы порождают во мне нелепые религиозные настроения, я почти убеждаюсь в необходимости вернуться на север. Не слишком распространяйся на эту тему при встрече с нашим врачом, но я подозреваю, что подобные настроения являются прямым следствием многомесячного пребывания в двух этих форменных монастырях — арльской лечебнице и здешнем убежище. Словом, такое окружение для меня не подходит — лучше уж остаться вовсе без крова, хотя сам я вовсе не безразличен к вопросам веры и религиозные мысли часто приносят мне облегчение даже во время приступов. Кстати, во время последнего из них у меня случилась неприятность — я испортил литографию с «Положения во гроб» Делакруа: она вместе с другими упала на масло и покрытый красками холст.
Это так меня огорчило, что я решил восполнить потерю и сделал с литографии довольно прочувствованную копию на холсте размером в 5 или 6, которую пришлю тебе позднее. Я все еще нахожусь под впечатлением недавно виденных мною в Монпелье «Даниила», «Одалисок», портрета Брийя и «Мулатки». Они вдохновляют меня не меньше, чем чтение хорошего автора вроде Бичер-Стоу или Диккенса. Но меня ежеминутно раздражает вид всех этих добрых женщин, верящих в Лурдскую богоматерь и выдумывающих другие такие же басни, и тяготит сознание того, что я — узник заведения, где культивируют болезненные религиозные заблуждения, вместо того чтобы лечить от них. Вот почему я и говорю, что лучше бы мне было попасть если уж не на каторгу, то, по крайней мере, на военную службу! Я упрекаю себя за трусость: я должен был отстаивать свою мастерскую, даже если бы это привело к драке с жандармами и соседями. Другой на моем месте схватился бы за револьвер, и, конечно, если бы, я художник, убил нескольких болванов, меня бы оправдали. Так мне и надлежало поступить, но я оказался трусом и пьяницей. Я, конечно, болен, но вместе с тем я труслив. Я ужасно боюсь страданий, которыми сопровождаются приступы, и подозреваю, что рвение, с каким я работаю, объясняется тем же, чем поведение человека, который решил утопиться, но, найдя воду слишком холодной, пытается выбраться на берег. Помнишь, я уже писал об этом.
Словом, насчет того, чтобы доживать свой век в богадельне, как, например, Браат, которого я когда-то — к счастью, очень давно — навестил в таком учреждении,— нет, и еще раз нет.
Вот если бы папаша Писсарро или, скажем, Виньон согласились взять меня к себе — другое дело. Это ведь можно устроить — я тоже художник. Пусть уж лучше деньги, которых стоит мое содержание, идут художникам, а не монашкам!..
Я закончил портрет надзирателя и повторил его для себя. Эта вещь — любопытный контраст с моим автопортретом: взгляд у меня затуманенный и уклончивый, в надзирателе же есть что-то военное, глаза у него черные, маленькие и живые. Я подарил ему портрет и напишу также его жену, если она согласится позировать. Она — несчастная, поблекшая и смирная женщина, такая ничтожная и незаметная, что я испытываю острое желание изобразить на полотне эту запыленную травинку.
Я несколько раз беседовал с ней, когда писал оливы, растущие позади их фермы, и она уверяла меня, будто не верит в то, что я болен. Впрочем, ты и сам сказал бы то же самое, если бы увидел меня сейчас за работой: мысли мои ясны, а рука так уверена, что я скопировал «Положение во гроб» Делакруа, ничего не измеряя, хотя позы и жесты на этой картине, где на передний план выступают руки, воспроизвести не так-то легко и просто...
Мне отлично известно, что к смелому человеку исцеление приходит, так сказать, изнутри: оно достигается примирением со страданием и смертью, отказом от желаний и самолюбия. Но мне это не подходит: я люблю живопись, люблю видеть людей, вещи, словом, все, из чего складывается наша — пусть искусственная — жизнь. Согласись, что подлинная жизнь — не в этом, и я, как мне кажется, не из числа тех, кто готов не столько жить, сколько ежеминутно страдать. Какая любопытная вещь мазок, прикосновение кисти к холсту!
Художник, работая на воздухе под ветром, солнцем и взглядами зевак, заполняет холст кое-как, по мере сил, но вместе с тем схватывает в натуре то, что в ней есть подлинного и существенного, а в этом-то и состоит главная трудность. Когда же потом, через некоторое время, он возвращается к этюду и приводит мазки в соответствие с характером предметов, у него получается нечто более гармоничное и приятное для глаза, нечто более умиротворенное и улыбающееся. Ах, я никогда не сумею передать то впечатление, которое на меня произвели некоторые виденные мною здесь фигуры! Разумеется, я стою на пути, который ведет к чему-то новому, ибо я — на юге, но нам, северянам, так трудно постичь его. И я заранее предвижу, что, когда ко мне придет известный успех, я с сожалением вспомню о прожитых здесь тоскливых и одиноких днях, когда я сквозь решетку моей одиночки следил за жнецом в хлебах. Нет худа без добра! Чтобы преуспеть и наслаждаться длительным благоденствием, надо обладать иным темпераментом, нежели мой: я ведь никогда не сумею добиться того, к чему стремлюсь и чего мог бы достичь. На меня так часто находит затмение, что я могу претендовать лишь на третьестепенное, нет, на четвертостепенное место. Когда я задумываюсь над значением и достоинствами Делакруа, или скажем, Милле, я твержу себе: да, во мне кое-что есть, я тоже кое-что могу. Но я должен опираться на этих художников и, лишь опираясь на них, могу создать то немногое, на что я способен. Итак, папашу Писсарро постигло разом два несчастья.* Как только я прочел об этом, мне пришла мысль запросить его, нельзя ли мне поселиться вместе с ним. Если ты будешь платить ему ту же сумму, что сюда, он не останется в накладе: я ведь нуждаюсь только в одном — в возможности работать. Спроси его об этом прямо, а если он не согласится, я перееду к Виньону. Перебираться в Понт-Авен мне страшновато — там слишком много народу, но то, что ты рассказываешь о Гогене, живо меня интересует. Я все время твержу себе, что мы с Гогеном еще, вероятно, поработаем вместе. Мне известно, что Гоген способен сделать кое-что получше того, что он уже сделал, но поди-ка попробуй создать такому человеку соответствующие житейские условия! Я все еще надеюсь написать его портрет. Видел ли ты мой портрет, сделанный им? Он изобразил меня за писанием подсолнечников. С тех пор лицо мое несколько посветлело, но тогда это был действительно я, вымотанный до предела и наэлектризованный. Знаешь, чтобы понять страну, надо пожить среди простых людей и в простых домах, пошататься по кабачкам и т. д.
Что придает такую убедительность историческим и религиозным картинам Эжена Делакруа — «Ладье Христа», «Положению во гроб», «Крестоносцам»? Да то, что перед тем как писать, например Гефсиманский сад, Делакруа отправляется туда, где растут оливы; точно так же он видел в натуре свирепый мистраль или вспененное море. Он, должно быть, рассуждал так: «Люди, о которых повествует история,— венецианские дожи, крестоносцы, апостолы, святые жены — принадлежали к тому же человеческому типу и вели тот же образ жизни, что их теперешние потомки».
Признаюсь — да ты и сам видишь это по «Колыбельной» при всей слабости и неудачности этого опыта,— что если бы у меня хватило сил продолжать в том же духе, я стал бы, пользуясь натурой, писать святых обоего пола, которые казались бы одновременно и людьми другой эпохи, и гражданами нынешнего общества и в которых было бы нечто напоминающее первых христиан. Разумеется, сейчас я не выдержу напряжения, связанного с такой работой, но это не значит, что со временем я не вернусь к своему замыслу. Какой крупный человек Фромантен! Он всегда будет путеводителем для тех, кто хочет узнать Восток. Он первый вскрыл связь между Рембрандтом и югом, между Петтером и тем, что увидел он сам. Ты тысячу раз прав, убеждая меня не думать обо всем этом, а просто писать — для начала хотя бы этюды капусты и салата, чтобы успокоиться, а, успокоившись, взяться за то, на что я способен. Когда я вновь увижу свои вещи, я повторю «Тарасконский дилижанс», «Виноградник», «Жатву» и, прежде всего, «Красный ресторан», вернее, «Ночное кафе» — в смысле колорита самую характерную из моих работ. Однако центральная фигура в белом должна быть переделана в цветовом отношении, лучше скомпонована. Тем не менее смею утверждать, что это полотно — подлинный юг и что оно отличается продуманной комбинацией зеленых и красных тонов. Мои силы иссякли слишком быстро, но я предвижу, что, двигаясь в том же направлении, другие в будущем сумеют сделать бесконечно много хорошего. Поэтому мысль о создании мастерской в этих краях с целью облегчить художникам поездку на юг остается верной и поныне. Разом перебраться с севера, скажем, в Испанию едва ли разумно: так не увидишь то, что следует увидеть. Сперва надо научиться видеть, постепенно приучая глаза к иному освещению. Мне, например, нет нужды смотреть в музеях Тициана и Веласкеса: я видел такие типы живых людей, которые помогли мне понять, чем должна быть картина, написанная на юге. Этого я до поездки в Арль не знал. Боже мой, боже мой, и ведь бывают художники, утверждающие, что Делакруа — не настоящий Восток! Очевидно, настоящий Восток — это то, что фабриковали разные парижане вроде Жерома. Неужели человек, написавший с натуры кусок освещенной солнцем стены, притом написавший так, как ее видит его северный глаз, смеет воображать, будто он знает людей Востока, тех, кого пытался изобразить и Делакруа, что, впрочем, не помешало ему написать стены в «Еврейской свадьбе» и «Одалисках»? Следовать лечению, применяемому в этом заведении, очень легко даже в случае переезда отсюда, ибо здесь ровно ничего не делают. Больным предоставляется прозябать в безделье и утешаться невкусной, а порой и несвежей едой. Теперь я могу признаться тебе, что с первого же дня отказался от общего стола, вплоть до последнего приступа жил на хлебе и супе и буду жить на них до тех пор, пока останусь тут.
607
Прежде всего, я страшно рад, что ты, со своей стороны, уже подумал о папаше Писсарро.
Вот видишь, у нас еще есть шансы — если не у него, то в каком-нибудь другом месте. Но дело делом, и ты совершенно прав, требуя от меня решительного ответа, готов ли я еще до зимы перебраться в одно из парижских лечебных заведений. И я с тем же спокойствием и с теми же основаниями, какие побудили меня приехать сюда, отвечаю: да, готов даже в том случае, если подобное парижское заведение — наихудший выход, что вполне вероятно, так как здесь неплохие условия для работы, а работа — единственное мое развлечение. Кстати, в прошлом письме я уже изложил серьезную причину, побуждающую меня переменить место жительства. Считаю необходимым вернуться к вей еще раз. Мне страшно, что у меня, человека современных взглядов, пылкого почитателя Золя, Гонкуров и вообще искусства, которое я так глубоко чувствую, бывают такие же приступы, как у суеверных людей, приступы, сопровождающиеся болезненными и туманными религиозными видениями, никогда не возникавшими у меня на севере. Учитывая мою исключительную восприимчивость к тому, что меня окружает, мои приступы, видимо, следует объяснить слишком затянувшимся пребыванием в этих старых монастырях — арльской лечебнице и здешнем убежище. Поэтому сейчас мне необходимо перебраться в светское заведение, даже если это — наихудший выход... Любопытная вещь! Как раз в тот момент, когда я копировал «Положение во гроб» Делакруа, мне стало известно, в чьих руках находится теперь эта картина. Она принадлежит королеве не то Венгрии, не то какого-то другого государства, которая пишет стихи под именем Кармен Сильвы. Статья о ней и ее картине написана Пьером Лоти, уверяющим, что эта Кармен Сильва как человек еще более интересна, чем как писательница. А ведь у нее встречаются глубокие мысли, например: «Женщина без детей — все равно что колокол без языка — звук его, может быть, и красив, но никому не слышен». Я уже скопировал семь из десяти «Полевых работ» Милле. Уверяю тебя, мне безумно интересно делать копии, поскольку сейчас у меня нет моделей, я при помощи этих копий не заброшу работу над фигурой. К тому же они послужат декорацией для мастерской, где буду работать я сам или кто-нибудь другой. Хочется мне также скопировать «Сеятеля» и «Землекопов». Есть фотография «Землекопов», сделанная с рисунка. А с «Сеятеля», находящегося у Дюран-Рюэля, — офорт Лера. В числе офортов последнего есть один, изображающий покрытое снегом поле и борону. Есть у него также «Четыре времени суток» — соответствующие экземпляры имеются в коллекции гравюр на дереве. Очень хотелось бы иметь все это или, по крайней мере, офорты и гравюры на дереве. Они — крайне необходимые мне пособия: я хочу учиться. Копирование считается устарелым методом, но мне до этого нет дела. Я собираюсь скопировать и «Доброго самаритянина» Делакруа. Написал я также женский портрет — жену надзирателя. Мне кажется, он тебе понравится. Я сделал с него повторение, но оно получилось хуже, чем оригинал. Боюсь, что модель заберет у меня именно его, а мне хочется, чтобы он достался тебе. Сделан он в розовом и черном.
Посылаю тебе сегодня свой автопортрет. К нему надо довольно долго приглядываться, и тогда ты, надеюсь, увидишь, что лицо мое стало спокойнее, хотя взгляд — еще более туманен, чем раньше. У меня есть еще один автопортрет, но тот — просто попытка, сделанная мною во время приступа. Первый же автопортрет тебе, вероятно, понравится — я постарался упростить его. Покажи его при случае папаше Писсарро. Ты поразишься тому впечатлению, какое производят «Полевые работы» в цвете. Это очень задушевная серия.
Постараюсь объяснить тебе, чего я в них ищу и почему я счел за благо их скопировать. От нас, живописцев, требуется, чтобы мы всегда компоновали сами и были, прежде всего, мастерами композиции. Допустим, что это правильно. Однако в музыке дело обстоит иначе. Играя Бетховена, исполнитель интерпретирует вещь на свой лад, а ведь в музыке и особенно в пении интерпретация тоже кое-что значит, потому что композитор отнюдь не всегда сам исполняет свои произведения. Так вот, сейчас, будучи болен, я пытаюсь создать нечто такое, что утешало бы меня и доставляло удовольствие лично мне. Я использую черно-белые репродукции Делакруа или Милле, как сюжеты. А затем я импровизирую цвет, хотя, конечно, не совсем так, как если бы делал это сам, а стараясь припомнить их картины. Однако это «припоминание», неопределенная гармония их красок, которая хотя и не точно, но все-таки ощущается, и есть моя интерпретация. Многие люди не признают копирования, другие — наоборот. Я случайно пришел к нему, но нахожу, что оно многому учит и — главное — иногда утешает. В таких случаях кисть ходит у меня в руках, как смычок по скрипке, и я работаю исключительно для собственного удовольствия. Сегодня начал этюд «Стрижка овец» в гамме от лилового до желтого. Полотно маленькое — примерно в 5.
Горячо благодарю за присланные краски и холст. В свою очередь, отправляю тебе автопортрет и несколько картин, а именно:
«Восход луны» (стога)
Этюд полей
Этюд олив
Этюд ночи
«Гора»
«Зеленя»
«Оливы»
«Сад в цвету»
«Вход в каменоломню».
Первые четыре полотна — этюды, не производящие, в отличие от остальных, впечатления чего-то законченного.
Мне довольно сильно нравится «Вход в каменоломню», написанный мною в тот момент, когда я почувствовал, что на меня опять накатывает. На мой взгляд, темная зелень хорошо сочетается с охрами. Во всей вещи есть что-то печальное, но здоровое и потому не скучное. То же можно, пожалуй, сказать и о «Горе». Мне возразят, что горы не бывают такими, что картина воспроизводит отрывок из книги Рода — одно из немногих мест в ней, которые мне нравятся,— где описывается глухой горный край, где чернеют хижины козопасов, а перед хижинами цветут подсолнечники. Оливы с белым облаком и горами на заднем плане, так же как восход луны и эффект ночи, более экспрессивны с точки зрения общей организации пространства. Линии искривлены, как в некоторых старинных гравюрах на дереве. Оливы более характерны, чем в другом этюде. Я попытался запечатлеть в картине тот знойный час, когда порхают зеленые бронзовки и скачут кузнечики.
Остальные вещи — «Жнец» и т. д. еще не просохли. Теперь, пока длится непогожее время года, я постараюсь побольше копировать: мне действительно необходимо как можно больше работать над фигурой. Именно работа над фигурами учит схватывать существенное и упрощать. Ты пишешь, что я всю жизнь якобы только и знал, что работу. Нет, это не верно: я лично очень недоволен своей работой и утешаюсь одним — тем, что, по мнению сведущих людей, живописцем можно стать лишь тогда, когда лет десять поработаешь впустую. А я как раз и убил 10 лет на неудачные и никчемные этюды. Теперь для меня, вероятно, должны настать лучшие времена, но я предварительно должен усовершенствоваться в фигуре и освежить свои познания, тщательно изучая Делакруа и Милле. После этого я попытаюсь разобраться с рисунком. Да, нет худа без добра — несчастье помогает найти время для ученья. Прибавляю к рулону с холстами еще один этюд — цветы. В нем нет ничего особенного, но уничтожать его мне не хочется.
Из того, что я отправляю тебе, мало-мальски сносными кажутся мне «Хлеба», «Гора», «Сад», «Оливы и голубые холмы», «Автопортрет» и «Вход в каменоломню»; остальные же мне ничего не говорят — в них слишком мало личного, линии плохо прочувствованы. Картина начинается там, где есть линии — упругие и волевые, даже если они утрированы. Приблизительно то же чувствуют Бернар и Гоген. Они совсем не требуют, чтобы, скажем, у дерева была достоверная форма, но стараются, чтобы каждый мог определить, круглая это форма или четырехугольная. И, ей-богу, они правы, ибо им осточертело дурацкое фотографическое совершенство некоторых художников. Они не станут требовать точного цвета горы, а скажут: «черт побери, эта гора синяя? Ну так и делайте ее синей, и не толкуйте мне, что синий цвет был чуть-чуть таким или чуть-чуть этаким. Она синяя, не так ли? Вот и чудесно! Делайте ее синей, и баста!»
Иногда, объясняя вот такие вещи, Гоген бывает прямо гениален, но он не любит щеголять своим даром. Порою просто трогательно, с какой охотой он дает молодежи полезные советы. Какой он все-таки оригинальный человек!.. Итак, давай договоримся: если я специально напишу тебе краткое письмо и объявлю, что хочу приехать в Париж, значит, у меня есть на то основания — их я тебе изложил выше. Пока что время терпит, и я верю, что приступ не возобновится раньше зимы, как я и предупредил тебя. Но если у меня опять появятся религиозные настроения, тогда уж пощады не будет — я уеду без объяснения причин и немедленно. Разумеется, нам не подобает не то что вмешиваться в дела монахинь, но даже критиковать их. У них свои убеждения и своя манера делать ближним добро, причем иногда очень неплохая. Помни, я предупредил тебя всерьез... Мне очень хочется, чтобы в школах висели репродукции Милле: если дети будут видеть прекрасное, среди них всегда найдутся будущие художники.
608
Решил написать еще несколько слов, чтобы объяснить тебе, что в отправленный рулон холстов я не положил 3 этюда, — без них почтовые расходы уменьшились на 3,50 фр. Я пошлю их тебе при первом же удобном случае, то есть сегодня же, вместе с другими полотнами, а именно:
«Хлеба»
Этюд кипарисов
«Хлеба и кипарис»
То же
«Жнец»
То же
«Плющ»
«Оливы»
и, кроме того, три вышеназванных этюда:
«Маки»
«Ночной эффект»
«Восход луны»
Вскоре пришлю тебе еще 4—5 этюдов — маленькие вещи, которые мне хочется подарить матери и сестре. Сейчас они сохнут. Эти картинки размером в 10 и 12 — уменьшенные повторения «Хлебов и кипариса», «Олив», «Жнеца», «Спальни» и небольшой автопортрет... Ты убедишься, что в результате болезни я стал более терпелив и настойчив, а также чувствую себя свободным от многого такого, что раньше занимало меня... К сожалению, здесь нет виноградников — в противном случае я всю осень писал бы только их. В окрестностях их, конечно, хватает, но для работы над таким сюжетом мне пришлось бы перебраться в другую деревню. Напротив, оливы здесь в высшей степени характерные, и я изо всех сил стараюсь это передать. Они, эти серебристые деревья, то голубоватые, то зеленовато-бронзовые, белеют на земле — желтой, розовой, фиолетовой или оранжеватой, вплоть до тусклой красной охры. Сюжет трудный, очень трудный! Тем не менее он увлекает меня и побуждает работать чистым золотом или серебром. И в один прекрасный день я выражу с их помощью нечто личное, как сделал это посредством желтого цвета в «Подсолнечниках». Ах, как мне их не хватает этой осенью! Моя полусвобода слишком часто мешает мне сделать то, на что, как я чувствую, у меня хватило бы сил. Впрочем, ты, наверно, ответишь на это: «Терпение!» И будешь прав.
609
Сообщу тебе, что у нас стоят великолепные осенние дни, которыми я и пользуюсь. Начал несколько этюдов, в том числе совершенно желтую шелковицу на фоне каменистой почвы и голубого неба. Этот этюд докажет тебе, что я вышел на след Монтичелли. На днях получишь полотна, которые я отправил тебе в прошлую субботу. Очень удивлен тем, что г-н Исааксон задумал писать статью о моих этюдах. Я искренне советовал бы ему повременить со статьей, от чего последняя только выиграет, так как через год я, надеюсь, смогу показать ему кое-что более характерное, свидетельствующее о более волевом рисунке и лучшем знакомстве с провансальским югом...
Хотя, в отличие от доброго Прево, у меня нет любовницы, которая приковывала бы меня к югу, я невольно привязался к здешним людям и вещам. А уж раз я, видимо, останусь здесь на всю зиму, мне, наверно, захочется задержаться тут и на весну — лучшее время года. Но это, разумеется, будет зависеть от состояния здоровья. Тем не менее то, что ты сообщаешь мне насчет Овера, открывает передо мной приятную перспективу; поэтому рано или поздно нам придется отказаться от дальнейших поисков и остановить свой выбор на этой лечебнице. Если я вернусь на север, а у этого врача1 не окажется свободных мест, последний, по совету папаши Писсарро и твоему, устроит меня в каком-нибудь частном доме или даже просто в гостинице.
1 Имеется в виду доктор Гаше из Овера на Уазе.
Самое важное — иметь под рукой врача, чтобы в случае приступа не угодить в лапы полиции и не дать себя упрятать в сумасшедший дом... Повторяю, мне хотелось бы посоветовать Исааксону подождать. Это будет вполне разумно, так как в моих работах еще нет того, чего я могу ожидать от себя, если здоровье мое не ухудшится. Думаю, что упоминать сейчас о моих работах не стоит труда. Когда я вернусь, они сами по себе уже составят законченный цикл — «Провансальские впечатления», А что Исааксон может сказать о них сейчас, когда мне еще предстоит придать большую выразительность оливам, смоковницам, кипарисам, словом, всему, что характерно для юга, а также для Малых Альп? Как бы мне хотелось посмотреть, что привезли с собой Гоген и Бернар! У меня в работе этюд с двумя желтеющими кипарисами на фоне гор и один осенний сюжет — вид здешнего сада, где рисунок более непосредствен и чувствуется больше непринужденности. В общем, трудно расставаться с краем, не успев чем-нибудь доказать, как ты его глубоко чувствуешь и любишь. Если мне суждено вернуться на север, я собираюсь написать целую кучу этюдов в греческом духе — ты понимаешь, что я имею в виду: вещи, выполненные исключительно в белом, голубом и отчасти оранжевом, словно на открытом воздухе. Мне надо побольше рисовать и вырабатывать стиль. Вчера у здешнего эконома я видел картину, которая произвела на меня впечатление: провансальская дама с породистым, длинным лицом, одетая в красное платье. Словом, одна из тех фигур, о которых мечтал Монтичелли. Полотно не лишено серьезных недостатков, но в нем есть простота, и грустно думать, как далеко отошли от нее французские художники, равно как и наши, голландские.
610
Только что вернулся домой, поработав над полотном, изображающим все то же поле, что в «Жнеце». Теперь оно представляет собой лишь глыбы голой земли. На заднем плане — выжженная почва и отроги Малых Альп, вверху — клочок зелено-голубого неба с фиолетово-белым облачком. На переднем плане — чертополох и сухая трава.
В центре — крестьянин, который тащит сноп соломы. Этюд не менее труден, чем предыдущий, только тот был сделан почти целиком в желтом, а этот — почти целиком фиолетовый. Фиолетовые тона — нейтральные и приглушенные. Вдаюсь в эти подробности, так как полагаю, что новый этюд дополнит «Жнеца» и лучше раскроет его замысел. «Жнец» кажется написанным наспех, а рядом с этой вещью он будет выглядеть серьезной работой. Как только полотно просохнет, вышлю его вместе с повторением «Спальни». Если кто-нибудь зайдет посмотреть на мои этюды, очень прошу тебя показать ему оба названных выше этюда одновременно по причине контраста их дополнительных цветов. Кроме того, на этой неделе я написал «Вход в каменоломню», очень похожий на вещи японцев. Ты, конечно, помнишь их рисунки, на которых там и сям разбросаны маленькие деревца и пучки травы? У нас здесь бывают дни, когда природа великолепна, а осенние пейзажи с точки зрения колорита просто неповторимы: зеленое небо, контрастирующее с зеленой, оранжевой, желтой растительностью; земля всех оттенков фиолетового, выжженная трава и кое-где оживленные в последний раз дождями растения, на которых вторично расцвели маленькие цветы — фиолетовые, розовые, голубые, зеленые — словом, такое, что чертовски обидно не суметь воспроизвести. Здешнее небо напоминает сейчас наше, северное, но краски его в часы восхода и заката разнообразней и чище. Оно — как у Жюля Дюпре или Зиема. У меня готовы также два пейзажа — сад при убежище и самое убежище, причем последнее выглядит на полотне очень приятно. Я пытался воссоздать пейзаж во всей его подлинности, упростив его и подчеркнув неизменность, с которой сосны и купы кедров гордо рисуются на фоне голубого неба. Словом, если «Группа двадцати» вспомнит обо мне, хоть я и не жажду этого, я сумею послать им кое-что красочное. Впрочем, важно для меня не это, а другое: один человек, намного превосходящий меня, — я имею в виду Менье — написал боринажских откатчиц, и смену, идущую на шахту, и заводы с красными крышами и черными трубами на фоне серого неба, словом, все то, что мечтал сделать я, чувствуя, что это никем еще не сделано, хотя давно должно было быть написано. Тем не менее и после него художники могут почерпнуть там еще бесчисленное множество сюжетов. Им следовало бы спуститься в шахту и передать эффекты света... Понимаешь ли ты, какая долгая жизнь суждена фигурам Жюля Бретона, Бийе и других? Они справились с трудностями, которые ставили перед ними модели, а это уже немало. Точно так же долговечной будет и одна из картин Отто Вебера, относящаяся к лучшему (не английскому) периоду его творчества. Одна ласточка не делает весны, новая идея не зачеркивает уже созданные шедевры. Ужас положения импрессионистов в том, что их движение на многие годы затормозилось из-за тех препятствий, с которыми победоносно справилось предыдущее поколение, — из-за денежных затруднений и отсутствия моделей. Поэтому Бретон, Бийе и другие с полным правом могут смеяться над ними и удивленно спрашивать: «Когда же мы увидим ваших крестьян и крестьянок?» Я лично со стыдом признаю себя побежденным. Я скопировал фиолетовую «Женщину с ребенком у камина» г-жи Дюмон-Бретон и намерен продолжать копировать и дальше; таким образом у меня составится целая коллекция копий, а когда она станет достаточно обширной и полной, я подарю ее какой-нибудь школе. Спешу заверить тебя, что, получив следующую посылку, ты гораздо ближе, чем раньше, познакомишься с Малыми Альпами, столь любезными доброму Тартарену. До сих пор, если не считать полотна «Горы», они представали перед тобой лишь на заднем плане картин. Сейчас у меня есть более серьезный этюд гор: дикое ущелье, где по каменному ложу вьется узкий ручей. Полотно целиком в фиолетовых тонах. Теперь я в состоянии сделать целую серию этюдов, посвященных Малым Альпам, — я долго присматривался к ним и хорошо их изучил. Помнишь прелестный пейзаж Монтичелли, который мы видели у Делабейрета, — скала с деревом на фоне заката? Сейчас здесь сколько угодно таких сюжетов, и я непременно взялся бы за них, если бы мне только разрешили выходить вечером за ворота... Последние дни чувствую себя отлично. По-моему, г-н Пейрон прав, утверждая, что я не сумасшедший в обычном смысле слова, так как в промежутках между приступами мыслю абсолютно нормально и даже логичнее, чем раньше. Но приступы у меня ужасные: я полностью теряю представление о реальности. Все это, естественно, побуждает меня работать не покладая рук: ведь шахтер, которому постоянно грозит опасность, тоже торопится поскорее сделать все, что в его силах. По вечерам я просто подыхаю от скуки. Ей-богу, перспектива предстоящей зимы отнюдь меня не веселит.
611
Частенько мною овладевает непреодолимая хандра. Чем нормальнее я себя чувствую, чем хладнокровнее судит обо всем мой мозг, тем более безумной и противоречащей здравому смыслу представляется мне моя затея с живописью, которая стоит нам таких денег и не возмещает даже расходов на нее. В подобные минуты у меня на душе особенно горько: вся беда в том, что в мои годы чертовски трудно менять ремесло.
В тех голландских газетах, которые ты приложил к репродукциям с Милле, я обнаружил письма из Парижа, принадлежащие, по-моему, перу Исааксона. Они написаны очень тонко, и в них угадывается автор, болезненная восприимчивость и исключительная нежность которого невольно напоминают мне «Путевые картины» Г. Гейне. Нет нужды говорить тебе, что я считаю чересчур преувеличенным его отзыв обо мне, данный в одной из заметок. Это лишний раз доказывает, что я был прав, когда не хотел, чтобы обо мне писали. Кроме того, во всех этих статьях, изобилующих очень меткими замечаниями, чувствуется, на мой взгляд, нечто болезненное. Исааксон долго жил в Париже, где, как мне кажется, вел себя разумнее, чем я — не пил и т. д.; тем не менее я ощущаю в его письмах ту же, столь знакомую мне по Парижу нравственную усталость... Сегодня утром начал «Землекопов» на полотне размером в 30. А знаешь, повторение в цвете рисунков Милле может оказаться очень интересным делом, из них легко составить совершенно исключительную коллекцию копий, вроде работ Прево, копировавшего малоизвестные работы Гойи и Веласкеса для г-на Дориа. Допускаю, что, занимаясь этим, я принесу больше пользы, чем даст моя собственная живопись. Начал работать над этюдом, изображающим палату буйнопомешанных в арльской лечебнице. Однако в последние дни у меня кончился холст, и я совершил несколько долгих прогулок по окрестностям. Начинаю глубже чувствовать природу, на лоне которой живу. Думаю, что и позднее буду не раз еще возвращаться все к тем же провансальским мотивам. То, что ты пишешь о Гийомене, очень верно: он нашел кое-что и довольствуется этим, не хватаясь за что попало и сохраняя верность все тем же очень простым сюжетом, которые разрабатывает все более метко и сильно. Ей-богу, это не порок, и меня глубоко пленяет присущая ему искренность.
613
Ты очень меня порадовал репродукциями с Милле. Работаю над ними не покладая рук, и это подбадривает меня: я уже начинал постепенно опускаться, не имея возможности видеть произведения искусства. Закончил «Вечерний час», сейчас делаю «Землекопов» и «Человека, надевающего куртку» на холстах в 30, а также «Сеятеля» меньшего размера. «Вечерний час» выполнен в гамме от фиолетового до бледно-лилового, свет лампы — бледно-лимонный, огонь — оранжевый, человек — красная охра. Скоро ты все все это получишь. Мне кажется, что делать картины по рисункам Милле означает скорее переводить их на другой язык, нежели копировать. Кроме того, работаю над двумя другими сюжетами — дождем и вечерним ландшафтом с большими соснами.
Пищу также листопад. Со здоровьем все отлично, если не считать того, что я довольно часто хандрю; но в целом я чувствую себя гораздо лучше, чем летом или в первые дни приезда сюда, и даже лучше, чем в Париже. Творческие замыслы мои, как мне кажется, крепнут. Не знаю, конечно, одобришь ли ты то, что я делаю сейчас. В предыдущем письме ты утверждал, что поиски стиля подчас умаляют другие достоинства художника. Я же, действительно, стремлюсь найти свой стиль, подразумевая под этим более мужественный и волевой рисунок. Если в результате таких поисков я стану больше похож на Гогена или Бернара, — пусть. Ничего не поделаешь! Впрочем, я склонен думать, что постепенно ты убедишься в моей правоте. Да, ландшафт страны надо чувствовать во всей его полноте. Разве не это именно достоинство отличает работы Сезанна от вещей любого другого художника? А сколько личного в рисунке и стиле у Гийомена, которого ты приводишь в пример! Короче говоря, я работаю, как умею. Сейчас, когда листья уже почти опали, местный пейзаж стал более схож с северным. Чувствую, что, вернувшись теперь на север, я буду видеть вещи лучше, чем раньше. Здоровье — великая вещь: работа во многом зависит от него. К счастью, отвратительные кошмары больше не мучат меня. На днях собираюсь съездить в Арль... Стараюсь по возможности упростить свою палитру, поэтому очень часто работаю, как в былые времена, — охрами. Отлично понимаю, что этюды из последней посылки, нарисованные крупными извилистыми линиями,— не то, чем им следовало бы быть; тем не менее смею тебя заверить, что в пейзаже я буду продолжать свои попытки организовывать предметы с помощью рисунка, способного передать нагромождение масс. Помнишь ли ты пейзаж Делакруа «Борьба Иакова с ангелом»? Да разве только этот? А скалы и цветы, о которых ты иногда вспоминаешь? Бернар увидел во всем этом кое-что поистине совершенное. Словом, не спеши осуждать мои искания. Ты еще убедишься, что в большом пейзаже с соснами, стволы которых (красная охра) намечены черным контуром, уже гораздо больше характерности, чем в предыдущих ландшафтах.
614 [Ноябрь]
Да, в жизни есть не только картины, и когда мы пренебрегаем всем остальным, природа мстит за себя и судьба нам упорно во всем препятствует. Думаю, что при сложившихся обстоятельствах следует придавать картинам ровно столько значения, сколько они заслуживают, не больше. На выставке у «Двадцати» я хотел бы показать:
1—2 — Парные «Подсолнечники».
3 — «Плющ» вертикального формата.
4 — «Сад в цвету» (тот, что выставлен сейчас у Танги) с тополями, идущими через все полотно.
5 — «Красный виноградник».
6 — Хлеба с восходящим солнцем, над которыми я работаю в настоящий момент.
Гоген написал мне очень теплое письмо, где с восторгом говорит о де Хаане и их совместной жизни на берегу моря. Бернар тоже прислал мне письмо, полное жалоб. Он славный малый, готовый примириться со своей долей. Тем не менее при всем своем таланте, работоспособности и умеренности, он далеко не счастлив: дома у него, по-видимому, сущий ад. Письмо И. очень меня порадовало. Прилагаю ответ на него * к настоящему письму. Мысль моя начинает работать более связно и спокойно, но я так и не знаю, стоит ли мне продолжать заниматься живописью или лучше ее бросить. Разумеется, я согласен с тобой, что уж если я буду продолжать заниматься ею, мне лучше не ударяться в абстракции, а подходить к вещам более просто. Я отнюдь не в восторге от гогеновского «Христа в саду Гефсиманском», набросок которого он мне прислал. Вряд ли мне понравится и аналогичная работа Бернара. Я еще не знаю, что она собою представляет — он лишь обещал мне фотографию с нее, но боюсь, что мне хочется не библейских композиций, а чего-то иного. На днях я видел, как женщины снимали и собирали оливки, но не написал их, поскольку у меня нет денег на оплату моделей. Тем не менее сейчас от меня нельзя требовать, чтобы я восхищался композицией моего друга Гогена, а композицией моего друга Бернара и подавно: он ведь ни разу в жизни не видел настоящей оливы. Следовательно, он избегает малейшего намека на правдоподобие и реальный облик вещей, а при таком подходе не приходится говорить о синтезе. Нет, уж увольте меня от вариаций на библейские темы! Я утверждаю, что Рембрандт и Делакруа великолепно делали подобные вещи, что их работы нравятся мне даже больше, чем примитивы, но и только. Я не намерен возвращаться к этой теме. Если я останусь тут, я попытаюсь написать не Христа между оливами Гефсиманского сада, а сбор оливок в наши дни. И лишь в том случае, если это поможет мне вскрыть истинную соразмерность деревьев и человеческой фигуры, я подумаю также о названной выше теме. Но пока я не изучил ее более серьезно, чем доныне, я не вправе браться за нее. Прерафаэлиты это отлично понимали. Когда Миллес писал свой «Светоч мира», это было по-настоящему серьезно, так что тут и сравнения быть не может. Не говорю уже о Холмене Ханте и прочих — Пинуэле и Россетти. Кроме того, существует еще Пюви де Шаванн... Думаю, что разумнее всего не спешить с переездом. Может быть, если мы подождем немного, у нас отпадет необходимость и в оверском докторе, и в Писсарро. Если здоровье мое станет устойчивым и я попробую не только работать, но также продавать, выставлять и выменивать свои картины, мне, может быть, удастся, во-первых, уменьшить твои расходы на мое содержание и, во-вторых, почувствовать некоторый душевный подъем. Я ведь не скрываю от тебя, что здешняя жизнь утомляет меня своей монотонностью, а общество всех этих абсолютно ничем не занятых несчастных портит мне нервы.
614-а. См. письма к Полю Синьяку, Иоганне Ван Гог-Бонгер, Йозефу Якобу Исааксону и Альберу Орье.
615
Я работал этот месяц в оливковых рощах, потому что меня бесят все эти изображения «Христа в Гефсиманском саду», в которых ничего не наблюдено. Само собой разумеется, я не собираюсь писать никаких библейских историй. Я сообщил Гогену и Бернару, что наш долг размышлять, а не грезить, и что поэтому я удивлен, усмотрев подобное направление в их работах — Бернар ведь прислал мне фотографии своих полотен. Они напоминают фантазии или кошмары. Они свидетельствуют об известной эрудиции — чувствуется, что они сделаны человеком, одержимым примитивами, но, откровенно говоря, английские прерафаэлиты делали это гораздо лучше, а кроме того, есть Пюви де Шаванн и Делакруа, которые куда здоровее прерафаэлитов.
Не скажу, чтобы это меня не трогало, но у меня остается болезненное ощущение банкротства, а не прогресса. Так вот, чтобы стряхнуть с себя все эти тягостные впечатления, я каждое утро и вечер — дни сейчас холодные, но ясные, солнце яркое и великолепное — отправлялся работать в сады, результатом чего явились пять полотен размером в 30, которые вместе с уже отосланными тебе тремя этюдами олив составят, на худой конец, первый опыт преодоления трудностей. Оливы так же изменчивы, как наши северные ивы или ветлы. Ты ведь знаешь, что ивы — очень живописны, хотя и кажутся однообразными: это дерево гармонирует с общим характером края. Так вот олива и кипарис играют здесь точно такую же роль, как у нас — ива. То, что я сделал, чересчур резко и грубо реалистично в сравнении с их абстракциями, но это все-таки передает сельский характер и местный колорит Прованса. Как мне хочется взглянуть на этюды с натуры Гогена и Бернара! Последний пишет мне о портретах. Не сомневаюсь, что они понравились бы мне больше, чем библейские истории. Надеюсь приучить себя работать на холоде: утром можно наблюдать очень интересные эффекты изморози и тумана; кроме того, мне ужасно хочется засесть за новый сюжет — горы и кипарисы и сделать с ними то, что я сделал с оливами. Дело в том, что художники мало занимаются оливами и кипарисами. Что же касается сбыта таких картин, их нужно отправлять в Англию — я ведь знаю, на что там спрос. Словом, я почти уверен, что, занимаясь этими сюжетами, время от времени смогу делать приличные вещи. Я все больше убеждаюсь в том, что мне, как я и писал Исааксону, надо настойчиво работать с натуры, не задаваясь заранее определенной целью сделать то-то или то-то, работать так, как сапожник тачает башмаки, и не ставить перед собой никаких художественных задач. Разумеется, не все у меня получится хорошо, но в один прекрасный день, когда я меньше всего буду этого ждать, я могу наткнуться на сюжет, который явится продолжением того, что сделали наши предшественники. Вот тогда я и постигну край, который, по существу, вовсе не таков, каким кажется на первый взгляд. Напротив, когда я говорю себе: «Я должен придать большую законченность моим картинам и тщательно отделать их», все мои намерения, столкнувшись с такими трудностями, как непогода и меняющееся освещение, оказываются неосуществимыми, так что я в конце концов отказываюсь от них и прихожу к следующему выводу: только опыт и незаметный каждодневный труд постепенно делают художника зрелым и дают ему возможность создать что-то более верное и законченное. Словом, единственный путь к совершенству — это долгий и медленный труд, а всякие честолюбивые замыслы — самообман. Каждое утро нужно снова идти на приступ, а для этого приходится не только создавать удачные картины, но и портить холсты. Чтобы заниматься живописью, следует вести спокойную размеренную жизнь, а кому это удается в наши дни? Посмотри, например, на Бернара — он вечно спешит, его вечно подгоняют родственники. Поэтому он, а с ним и многие другие не могут работать так, как им хотелось бы. Предположим, мы скажем себе: «Не будем больше писать!» А что же тогда нам делать? Нет, надо изобрести новую технику живописи — более быструю, менее дорогую и столь же долговечную, как масло, иначе картины сделаются в конце концов банальными, как проповедь, а художники отстанут от современности на целый век. А все-таки жаль, что ото так: было бы куда лучше, если бы художники, следуя примеру Лермита и Ролля, поняли Милле как человека. Тому, кто хочет надолго остаться в искусстве, надлежит работать так же много и без всяких претензий, как работает крестьянин. Нам было бы гораздо полезнее не устраивать грандиозных выставок, а обратиться к народу и трудиться во имя того, чтобы в каждом доме висели картины или репродукции, поучительные, как работы Милле. У меня совершенно иссякли запасы холста, поэтому прошу тебя при первой же возможности прислать мне еще метров 10. Тогда я возьмусь за горы и кипарисы. Полагаю, что они явятся центральным сюжетом моей работы в Провансе, сюжетом, который завершит мое пребывание здесь, с чем я не особенно тороплюсь, так как Париж лишь отвлечет меня от дела. Кроме того, я, поскольку мне не всегда свойствен пессимизм, все время задаю себе вопрос: а не написать ли мне книжный магазин с желтыми и розовыми романами на полках и вечерних прохожих. Сюжет — исключительно современный: книжная лавка, выражаясь фигурально,— источник яркого света. Кстати, такая картина — посев книг и гравюр выглядела бы очень недурно между оливковым садом и хлебами. Мне хочется написать ее так, чтобы она казалась светом во тьме. Да, и в Париже можно подсмотреть кое-что прекрасное.
617
Твое сообщение о выходе в свет цветных литографий с картин Монтичелли с соответствующим текстом очень заинтересовало и глубоко обрадовало меня. Страшно хочется их посмотреть. Надеюсь, в их числе будет и репродукция с находящегося у тебя букета — это первоклассная вещь в смысле колорита. Я тоже не отказался бы как-нибудь сделать несколько подобных гравюр с моих собственных полотен. Думаю, что для этого подошла бы картина, над которой я работаю в настоящее время,— «Сборщицы оливок». Вот цвета: земля на переднем плане фиолетовая, на заднем — желтая охра. У олив бронзовые стволы и серо-зеленая листва; небо — целиком розовое; все три фигуры — тоже. Картина в целом выполнена в очень сдержанной гамме. Пишу это полотно по памяти с этюда таких же размеров, сделанного на месте: мне хочется создать нечто далекое, как смутное, приглушенное временем воспоминание. В картине всего два тона — розовый и зеленый; они то гармонируют, то взаимно нейтрализуются, то контрастируют друг с другом. Я, вероятно, сделаю с картины несколько повторений, поскольку она — результат доброй полдюжины этюдов олив.
Похоже, что я больше не буду писать пастозно; это результат моей спокойной отшельнической жизни, от которой мое самочувствие улучшилось. В конце концов, не такой уж у меня неистовый характер: я становлюсь самим собой, когда спокоен. Ты, видимо, согласишься со мной, когда увидишь картину, предназначенную для «Двадцати» и отправленную мной вчера, — «Восход солнца над хлебами». Вместе с этим полотном ты получишь «Спальню», а также два рисунка. Мне очень любопытно узнать твое мнение о «Хлебах» — к ним, вероятно, нужно долго приглядываться. Надеюсь, ты мне скоро об этом напишешь, если, конечно, они доедут без повреждений, а у тебя на следующей неделе найдутся свободные полчаса... Картину Мане, о которой ты упоминаешь, я не забыл. Идеалом фигуры для меня остается, как и раньше, мужской портрет Пюви де Шаванна — старик, читающий желтый роман, рядом с которым роза и стакан с кисточками для акварели и, показанный им на той же выставке, портрет дамы — уже немолодой, но сделанной в духе изречения Мишле о том, что «женщина никогда не бывает старой». Смотреть таким ясным взглядом на современную жизнь, вопреки всем ее неизбежным горестям, — это и есть утешение... Мысленно крепко жму тебе руку — собираюсь еще поработать на улице. Сегодня дует мистраль, но к моменту захода солнца он обычно утихает, и тогда можно наблюдать великолепные эффекты: бледно-лимонное небо и унылые сосны, контуры которых на фоне его напоминают восхитительное черное кружево. В другие дни небо бывает красного или все того же бледно-лимонного цвета, смягченного светло-лиловым, так что получается изумительно изысканный нейтральный тон. У меня готов также вечерний ландшафт — сосны на розовом и желто-зеленом фоне. Словом, скоро ты увидишь все эти вещи, первая из которых, «Хлеба», уже отправлена.
618
Вчера отправил тебе три посылки с этюдами. Надеюсь, что они доедут без повреждений.
В числе их ты найдешь те, что предназначены для мамы и сестры: «Оливы», «Спальня», «Жнец», «Пашня с плугом», «Хлеба и кипарис», «Сад в цвету», портрет. Остальные — это главным образом этюды осени, лучшие из которых, на мой взгляд,— желтая шелковица на фоне очень голубого неба, а также виды убежища и сада при нем; последний сделан в двух вариантах. Этюды на полотнах в 30 еще не высохли, пришлю их позднее. Я порядочно поломал над ними голову: они кажутся мне то уродливыми, то очень недурными. Полагаю, что и у тебя, когда ты их увидишь, создастся такое же противоречивое впечатление. Их у меня будет с дюжину, так что посылка получится больше тех, которые я тебе уже отправил. Невзирая на холод, продолжаю работать на улице и думаю, что это идет на пользу как мне самому, так я моей работе. Последний мой этюд — вид деревни, где под огромными платанами чинят тротуар: кучи песка, камней, гигантские стволы, желтеющая листва, там и сям фасады домов и маленькие фигурки людей... Закончил также, вернее, почти закончил копию «Землекопов». Как ты увидишь сам, в больших этюдах почти нет густого красочного слоя: я готовлю раствор на терпентине и оперирую цветными мазками и штрихами краски с просветами между ними. Это создает впечатление воздушности и сокращает расход красок.
620
То, что ты пишешь о моей работе, мне, разумеется, приятно, но я все думаю о нашем проклятом ремесле, которое держит художника, как капкан, и делает его менее практичным, нежели остальные люди. Но к чему портить себе из-за этого кровь? Остается одно — делать, что можешь. Странно все-таки — над полотнами, которые ты вскоре увидишь, я работал совершенно спокойно, и тем не менее у меня случился новый приступ.
Не знаю, что посоветует мне г-н Пейрон, но заранее предполагаю, что он вряд ли сочтет для меня возможным возвращение к прежнему образу жизни. Есть опасение, что приступы будут повторяться и дальше. Тем не менее это еще не основание для отказа от всякой возможности как-то рассеяться. Ведь скопление такого количества помешанных в этом старом монастыре — весьма опасная штука: тут рискуешь потерять последние остатки здравого смысла. Правда, я здесь прижился и у меня нет охоты перебираться в иное заведение, но ведь надо попробовать и что-нибудь другое... Главное для меня — не терять время впустую. Как только г-н Пейрон позволит, я вновь сяду за работу; если же не позволит, я немедленно удираю отсюда: ведь только работа помогает мне сохранять душевное равновесие, а у меня куча новых замыслов. Во время моей болезни шел мокрый снег, который тут же таял. Однажды ночью я встал и долго любовался пейзажем. Ах, природа никогда еще не казалась мне такой трогательной и одухотворенной!
621
Отправляю сегодня несколько следующих полотен: «Вспаханное поле» с горами на заднем плане — то же поле, что в «Жнеце», сделанном этим летом, оно может быть в пандан к «Жнецу»; полагаю, что обе вещи взаимно выиграют от этого. «Овраг» — этюд, написанный в день, когда дул мистраль, так что мне пришлось привалить мольберт большими камнями. Вещь еще не просохла. Рисунок в ней более четкий, она более красочна, и в ней больше сдержанной страстности. Это пара к другому этюду гор — летнему ландшафту с дорогой и черной хижиной на переднем плане.
«Сборщицы олив» — эту вещь я предназначил для мамы и сестры: пусть и у них будет что-нибудь тщательно отделанное.
У меня готово для тебя повторение этой вещи и этюд с натуры (более красочный и в более густых тонах).
«Хлеба» — зеленя с лиловыми горами и желтоватым небом на заднем плане.
«Оливы» — зеленый и оранжевый закат (у меня есть еще вариант с фигурами).
То же — нейтральный эффект.
То же.
«Большие платаны» — главная улица, вернее, бульвар в Сен-Реми, этюд с натуры. У меня есть здесь его повторение, кажется, более отделанное. «Землекопы» — копия картины Милле.
«Вечерний час» — то же.
Да, забыл еще «Дождь».
Пожалуйста, не смотри эти лещи до того, как натянешь их на подрамники и обрамишь белым. Вернее, сделай так: сними прежние картины, а новые одну за другой натягивай на подрамники — только так ты составишь себе представление о производимом ими эффекте. Судить о них в целом можно лишь при том условии, что колорит их подчеркнут белой рамкой. Без нее, например, вовсе нельзя смотреть «Дождь» и «Серые оливы». Все эти полотна отчасти восполнят пробел, образовавшийся после отправки моих вещей «Группе двадцати». Попроси Танги снять старые полотна и натянуть новые на подрамники — пусть окончательно просохнут.
622 [Январь 1890]
Я никогда в жизни не работал так спокойно, как над этими последними полотнами; надеюсь, что ты получишь некоторые из них одновременно с этим письмом. Однако вслед за тем мною на мгновение овладело отчаяние.
Но, поскольку последний приступ длился всего неделю, считаю бессмысленным все время думать о том, что он может возобновиться. Во-первых, это не обязательно; во-вторых, предугадать, когда и как он наступит, все равно нельзя. Следовательно, надо, как ни в чем не бывало, по мере сил продолжать работу. Скоро я получу возможность в более или менее теплые дни выходить на улицу и попытаюсь закончить все, что начато мною здесь. Чтобы дать представление о Провансе, мне необходимо написать еще несколько полотен с горами и кипарисами. Это будут вещи того же типа, что «Овраг» и горы с дорогой на переднем плане — в особенности «Овраг», который я покамест не отсылаю тебе, потому что он не просох. У меня готов также вид парка при убежище — сосны. Я убил массу времени, присматриваясь к характеру сосен, кипарисов и т. д. в здешнем прозрачном воздухе. Во всех них есть неизменные линии, которые встречаешь на каждом шагу. Бесспорно, в истекшем году приступы начинались у меня в самое разное время; однако в нормальное состояние я постепенно приходил лишь тогда, когда начинал работать. Вероятно, так будет и в следующий раз. Изменить что-либо мы бессильны, следовательно, будем держаться так, словно ничего не происходит. Было бы бесконечно хуже, если бы я опустился до состояния моих товарищей по несчастью, которые ничего не делают по целым дням, неделям, месяцам, годам, как я уже не раз писал тебе и повторял г-ну Саллю, уговаривая его не настаивать на помещении меня в это убежище. Только работа помогает мне в какой-то степени сохранять самообладание и надежду когда-нибудь вырваться отсюда. Сейчас картины уже созрели у меня в голове; я знаю заранее места, которые еще захочу написать в ближайшие месяцы. С какой же мне стати менять средства выражения?.. Вчера отправил 2 полотна в Марсель в подарок моему другу Рулену: белая ферма среди олив и хлеба с лиловыми горами и черным деревом па заднем плане, как на большой посланной тебе картине. Г-ну Саллю я тоже подарил небольшое полотно с розовыми и красными геранями на совершенно черном фоне, вроде тех, что я в свое время написал в Париже.
623
Меня очень порадовало твое мнение о моей копии «Вечернего часа» Милле. Чем больше я обо всем этом думаю, тем явственнее вижу, насколько оправдано копирование тех вещей Милле, которые он не успел сделать маслом. К тому же работу по его рисункам и гравюрам на дереве нельзя считать копированием в узком смысле слова. Это скорее перевод на другой язык, язык красок, впечатлений, создаваемых черно-белой светотенью.
Я закончил три новые копии из серии «Часы дня» с гравюр на дереве Лавьеля. Они задали мне работы и отняли много времени. Ты, вероятно, помнишь и то, что прошлым летом я скопировал также «Полевые работы». Последние я не отправил тебе, хотя позднее все-таки пошлю, потому что они были поисками вслепую, на ощупь. Тем не менее они очень помогли мне в работе над «Часами дня». Быть может, когда-нибудь я сделаю с них литографии... Три эти полотна будут сохнуть еще с месяц, но, увидев их, ты убедишься, что я занялся копированием из искреннего и глубокого преклонения перед Милле. Даже если их раскритикуют и сочтут никуда не годными, как копии, это не поколеблет моей уверенности в том, что попытка сделать наследие Милле более доступным для обычной широкой публики — разумна и оправданна. Поговорим теперь о том, что можно сделать на предмет сокращения расходов в будущем. В Монтеверге тоже есть убежище, один из здешних служителей был там сторожем. Он рассказывал мне, что там плата за содержание составляет всего 22 су в сутки, причем больных даже одевают за счет заведения. Далее, им позволяют трудиться на участке, прилегающем к лечебнице, при которой есть также кузница, столярная мастерская и т. д. Думаю, что, когда я там пообживусь, мне разрешат рисовать. К тому же берут там дешевле и дают работать. Словом, проявляя немного доброй воли, пациент не чувствует себя несчастным и жалким. Если даже откинуть в сторону Монтеверг, остается еще Голландия. Разве у нас нет таких лечебниц, где берут недорого и позволяют работать, и разве мы не имеем права туда обратиться? Я ведь не уверен, что в Монтеверге одна цена для французов и иностранцев и что — а это главное — поступление туда не сопряжено с трудностями, которых лучше бы избежать... Сейчас я чувствую себя превосходно и надеюсь, так будет и дальше. Однако не следует забывать, что конченый человек — это конченый человек; следовательно, я ни в коем случае не имею права на что-нибудь претендовать... Я напишу несколько слов Гогену и де Хаану и выясню, рассчитывают ли они оставаться в Бретани, можно ли мне прислать туда свою мебель (из Арля), а также хотят ли они, чтобы я приехал. Я не буду связывать себя никакими обещаниями и только предупрежу, что, по всей вероятности, здесь не останусь. На этой неделе начну «Снежное поле» и «Первые шаги» Милле в том же формате, что и предыдущие копии. Таким образом, у меня получится серия из 6 полотен. Уверяю тебя, над тремя последними «Часами дня» я немало поломал голову, стараясь точно найти колорит. Знаешь, в наши дни есть много людей, которые понимают, что они не созданы для успеха у публики, и поэтому поддерживают и продолжают дело, начатое другими. Таковы, например, переводчики книг, граверы и литографы, вроде Вернье или Лера. Хочу этим сказать, что я, не колеблясь, буду и впредь продолжать копировать. С каким удовольствием я, появись у меня возможность попутешествовать, скопировал бы Джотто, этого художника, который, не будь он примитивом, был бы столь же современен, как Делакруа, и который так не похож на остальных примитивов. Я мало что у него видел и тем не менее убежден — вот утешающий художник. Собираюсь сделать маслом «Пьяниц» Домье и «Каторгу» Регаме. Отыщи мне их среди гравюр на дереве. Сейчас я все еще занят Милле, но хочу этим сказать лишь, что в работе у меня недостатка не будет. Словом, хоть я наполовину узник, я найду, чем надолго себя занять. Открытия импрессионистов в области цвета со временем приобретут еще более важное значение, но не следует забывать, как делают многие, что импрессионизм тесно связан с прошлым; вот я и постараюсь доказать, что импрессионисты вовсе не отделены от остальных художников какой-то пропастью. Я считаю большим счастьем, что в нашем веке были такие непревзойденные мастера, как Милле, Делакруа, Мейссонье. Хоть мы и ценим Мейссонье меньше, чем других, мы не вправе фыркать, глядя на его «Чтецов», «Привал» и множество прочих картин — в них кое-что есть. А ведь я даже не упоминаю о самой сильной стороне его творчества — о батальной живописи, потому что она нравится нам меньше, чем пейзажи. Как бы то ни было, справедливости ради приходится признать, что созданное им нельзя ни превзойти, ни изменить.
625 [1 февраля]
Меня чрезвычайно поразила присланная тобой статья о моих картинах1. Нет нужды объяснять тебе, что, по моему глубокому убеждению, в статье описано не то, как я на самом деле работаю, а то, как я должен был бы работать. Автор безусловно прав в том отношении, что он указывает на пробел, который необходимо восполнить; мне кажется, он написал свою статью с затаенной целью указать направление атаки не столько мне, сколько всем импрессионистам вообще. Он показывает как мне. так и другим собирательный образ идеального художника. Мне же лично он просто объясняет, что хорошего встречается порою в моем далеко не совершенном творчестве, и в этом заключается утешительная сторона его статьи, которую я глубоко ценю и за которую, надеюсь, сумею выразить ему свою признательность. Следует только помнить, что выдвигаемая автором задача мне не по плечу и что, посвятив статью исключительно моему творчеству, он, разумеется, мне чрезвычайно польстил, но впал при этом в такое же преувеличение, как Исааксон в одной из своих статей, где, говоря о тебе, он утверждает, будто художники прекратили сейчас бесплодные споры и будто в маленьком магазине на бульваре Монмартр незаметно рождается новое серьезное направление в искусстве.
1 Статья Альбера Орье («Одинокие» в январском номере «Mercure de France», 1890 г.
Допускаю, что писателю трудно высказаться иначе — ведь и художник не может писать так, как он видит. Поэтому все написанное выше не имеет целью раскритиковать Исааксона или автора статьи обо мне за чрезмерную смелость; просто я хочу сказать, что мы с тобой как бы служим им моделью и позируем. Ну что ж, это наш долг; к тому же такое занятие не хуже, чем любое другое. Словом, даже если мы с тобой в той или иной степени станем известны, нам следует сохранять спокойствие и по возможности не терять голову. Все, что критик говорит о моих подсолнечниках, он с гораздо большим основанием мог бы отнести к великолепным штокрозам и желтым ирисам Квоста или блистательным пионам Жаннена. И ты, вероятно, как и я, предвидишь, что у похвал всегда бывает своя оборотная сторона. Тем не менее охотно сознаюсь, что статья преисполнила меня глубокой признательностью.
626 [12 февраля]
Я как раз писал тебе с намерением приложить к письму ответ г-ну Орье,* когда пришло письмо от тебя...
Итак, Гоген вернулся в Париж. Я пошлю ему копию с моего ответа г-ну Орье, а ты дай ему прочесть статью в «Mercure». По правде говоря, я считаю, что сказанное в ней должно было бы относиться, прежде всего, к Гогену и лишь во вторую очередь ко мне. Гоген пишет, что он выставлялся в Дании и что выставка прошла с большим успехом. Мне ужасно жаль, что он не задержался здесь, на юге, чуть-чуть подольше. Вдвоем мы поработали бы лучше, чем это удалось сделать мне в одиночку в истекшем году. Сейчас мы могли бы арендовать маленькую ферму, где нетрудно было бы приютить и других. Обратил ли ты внимание на ту статью в присланной тобою газете, где говорится о плодовитости некоторых художников, как, например, Коро, Руссо, Дюпре и пр.? Ты, наверно, не забыл, что мы с тобой неоднократно говорили о том же самом — о необходимости производить много. Сколько раз после моего приезда в Париж я твердил тебе, что я ничего не добьюсь, прежде чем у меня не будет готово двести полотен, и что хотя многие сочтут такую работу чрезмерно торопливой, в ней, на самом деле, нет ничего необычного: это нормальная производительность всякого художника, поскольку ему надлежит трудиться не меньше, чем, скажем, сапожнику... Надеюсь, тебе понравится вещь, выбранная мною для г-на Орье. Она ужасно пастозна и сделана на манер некоторых картин Монтичелли. Я ее держал у себя около года. Мне кажется, ему надо подарить что-то очень хорошее, подлинно артистическое: ведь его статья действительно окажет нам большую услугу в тот день, когда мы будем вынуждены, как всякие другие труженики, возместить расходы по созданию картин. Со всех других позиций статья меня не трогает, но, для того чтобы иметь возможность заниматься живописью, существенно важно возмещать затраченные на картины деньги. Надеюсь для мартовской выставки импрессионистов послать тебе еще несколько полотен, которые сейчас сохнут, если они не прибудут вовремя, выбери что-нибудь взамен из картин, находящихся у папаши Танги. Попробовал скопировать «Пьяниц» Домье и «Каторгу» Доре — очень трудно. На днях собираюсь начать «Доброго самаритянина» Делакруа и «Дровосека» Милле. Поверь я Орье, его статья побудила бы меня рискнуть выйти за пределы реального и попробовать изобразить красками нечто вроде музыки в цвете, как на некоторых картинах Монтичелли. Но я так дорожу правдой и поисками правды, что мне, в конце концов, легче быть сапожником, чем музицировать с помощью цвета.
Во всяком случае, верность правде, вероятно, наилучшее средство для борьбы с постоянно угрожающим мне недугом.
626-a. См. письма к Полю Синьяку, Иоганне Ван Гог-Бонгер, Йозефу Якобу Исааксону и Альберу Орье.
628 [Середина апреля]
Сегодня попытался прочесть полученные письма, но ничего не понял — голова еще не работает достаточно ясно...* Правда, она не болит, но я совершенно отупел. Должен тебе сказать, что такое бывает и с другими, кто, как я, непрерывно работал в течение долгого периода, а затем внезапно был осужден на бесплодие. Сидя в четырех стенах, много нового не узнаешь; однако здесь во всяком случае можно убедиться, что бывают люди, которым нельзя разгуливать на свободе как ни в чем не бывало. Теперь я оставил всякую надежду, даже совсем отказался от нее. Может быть, может быть, я действительно вылечусь, если поживу немножко в деревне. Работа шла успешно, последнее свое полотно «Цветущая ветка» — ты его увидишь — я сделал, пожалуй, лучше и тщательнее, чем все предыдущие: оно написано спокойным, более уверенным, чем обычно, мазком. И на другое же утро я стал конченым человеком, превратился в скотину. Это трудно понять, но, увы, это так. Мне страшно хочется вновь приняться за работу, но даже Гоген пишет, что он, хоть у него крепкое здоровье, отчаялся и не знает, выдержит ли он и дальше. Ведь такие истории часто случаются с художниками, верно? Бедный мой брат, принимай вещи, как они есть, и не убивайся из-за меня: сознание того, что с тобой и у тебя дома все в порядке, поддержит и ободрит меня гораздо больше, чем ты думаешь. Может быть, после тяжелых испытаний и для меня наступят более ясные дни. Пока что собираюсь в скором времени отправить тебе новые полотна... Когда поуспокоюсь, опять перечитаю письма и завтра или послезавтра напишу снова.
629 [29 апреля]
До сегодняшнего дня был просто не в силах тебе писать, но сейчас, почувствовав себя лучше, решил больше не откладывать и немедленно пожелать тебе, твоей жене и малышу счастливого года — сегодня ведь у тебя день рождения. Одновременно с поздравлениями прошу тебя принять от меня в подарок разные картины, которые я посылаю тебе с бесконечной благодарностью за твою доброту ко мне. Без тебя я был бы очень несчастен.
В посылке ты найдешь, прежде всего, копии с Милле. Поскольку эти вещи не предназначены для публики, ты можешь со временем подарить их нашим сестрам. Но прежде всего выбери и оставь себе те полотна, которые тебе понравятся, — все они до одного твои. Пришли мне на днях для копирования какие-нибудь репродукции с картин современных и старых художников, если они тебе, конечно, попадутся. Кроме Милле почти ничего не посылаю: вот уже два месяца как я не в состоянии работать и поэтому сильно задержался. Из того, что посылаю, ты больше всего, пожалуй, одобришь оливы на фоне розового неба и горы. Первые — пандан к оливам на фоне серого неба. Затем посылаю тебе портрет арлезианки — ты ведь знаешь, что я обещал один экземпляр его моему другу Гогену; передай ему картину. Затем отправляю еще кипарисы для г-на Орье. Мне хотелось сделать еще один, менее пастозный их вариант, но у меня не хватило времени... Что сказать тебе о двух последних месяцах? Дела мои плохи, я хандрю и подавлен сильнее, чем могу передать. Не знаю, что со мной будет... Во время болезни я сделал по памяти еще несколько маленьких картин — воспоминания о севере, которые вышлю тебе позднее. Сейчас кончаю солнечную лужайку, написанную, на мой взгляд, довольно сильно. Ты ее вскоре получишь. Поскольку г-н Пейрон в отсутствии, я еще не читал писем, хотя знаю, что они пришли. Он был очень любезен и все время держал тебя в курсе событий. Не знаю, что делать и на что решиться, но испытываю сильное желание покинуть здешнее убежище. Такое желание для тебя не новость, и мне нет необходимости распространяться на этот счет. Получил я также письма из дому, но до сих пор не решаюсь их прочесть — так тоскливо у меня на душе. Пожалуйста, попроси г-на Орье не писать больше статей о моих картинах. Главным образом внуши ему, что он заблуждается на мой счет, что я, право, слишком потрясен своим несчастьем и гласность для меня невыносима. Работа над картинами развлекает меня, но когда я слышу разговоры о них, меня это огорчает сильнее, чем он может вообразить. Как поживает Бернар? Поскольку в посылке есть по два экземпляра некоторых полотен, обменяй их с ним, если хочешь: хорошее полотно не повредит твоей коллекции. Я заболел как раз в тот момент, когда писал цветущий миндаль. Можешь не сомневаться, что, если бы я был в состоянии работать, я написал бы и разные другие деревья в цвету. Но мне, ей-богу, не везет — сейчас почти все они уже отцвели. Да, мне надо попытаться уехать отсюда, но куда? Думаю, что и в тех заведениях, где пациентам даже для видимости не предоставляют свободы, например, в Шарантоне и Монтеверге, я вряд ли почувствую себя арестантом и узником в большей степени, чем здесь... Пришли мне все, что найдешь из моих прежних рисунков фигур. Я собираюсь повторить «Едоков картофеля» — эффект света, отбрасываемого лампой. Теперь эта вещь, должно быть, совсем почернела, но мне, возможно, удастся повторить ее целиком по памяти. Самое главное — пришли мне «Сборщиц колосьев» и «Землекопов», если они еще целы. Кроме того, если не возражаешь, я повторю старую башню в Нюэнене и хижину с соломенной кровлей. Думаю, что, если они у тебя целы, я сумею теперь по памяти сделать из них кое-что получше.
630 [Май]
Горячо благодарю тебя за офорты — ты выбрал как раз те, которые я люблю с давних пор: «Давида», «Лазаря», «Самаритянку» и большой офорт «Раненый», а также «Слепца» и еще один — маленького, неизвестного мне раньше «Ювелира». Последний так таинствен, что я испытываю перед ним страх и не решаюсь вдуматься в то, что он собой представляет.
Что касается «Лазаря», то сегодня на рассвете я долго рассматривал его, размышляя над тем, что о нем говорит Шарль Блан, и даже о том, чего он не говорит. Как жаль, что здешние обитатели так любопытны, назойливы и невежественны в живописи! Из-за них я не могу спокойно заниматься своим ремеслом. Остается констатировать одно — мы с тобой, как, впрочем, многие другие, сделали усилие, которое не было понято и в силу обстоятельств оказалось бесплодным. Если ты когда-нибудь попадешь в Монпелье, ты убедишься в верности моих слов. Итак, ты предлагаешь мне поскорее вернуться на север. Я согласен. У меня была слишком трудная жизнь, чтоб я подох пли утратил работоспособность. Гоген и Гийомен хотят выменять мой пейзаж с Малыми Альпами. Он существует в двух экземплярах, хотя второй, по-моему, отличается более волевым характером и большей выразительностью. Возможно, я попробую копировать Рембрандта. Мне в особенности хочется сделать «Молящегося мужчину» в гамме от светло-желтого до фиолетового. Прилагаю письмо Гогена. Насчет обмена решай сам. У себя оставь то, что тебе нравится; убежден, что наши с тобой вкусы все больше сходятся. Ах, чего бы я только ни сделал, если б не эта проклятая болезнь! Сколько сюжетов, подсказанных мне местностью, я разработал бы, будь я изолирован от тех, кто окружает меня! Но что поделаешь! Моему пребыванию на юге пришел конец. Единственное, что меня поддерживает, — это горячее, очень горячее желание повидаться с тобой, твоей женой и малышом, а также со всеми друзьями, которые вспомнили обо мне в дни моего несчастья и о которых я, со своей стороны, также не перестаю думать... Если ты не возражаешь, укажи мне день, когда сможешь встретить меня в Париже, и я договорюсь, чтобы меня кто-нибудь немного проводил — скажем, до Тараскона или Лиона. Ты же сам, или кто-нибудь вместо тебя, встретишь меня на вокзале в Париже. Словом, поступи, как найдешь нужным... Как только я ненадолго вышел в парк, ко мне вернулись вся ясность мысли и стремление работать. У меня больше идей, чем я когда-либо смогу высказать, но это не удручает меня. Мазки ложатся почти механически. Я воспринимаю это как знак того, что я вновь обрету уверенность, как только попаду на север и избавлюсь от своего нынешнего окружения и обстоятельств, которых я не понимаю и даже не желаю понимать.
631 [Май]
Отвечаю кратко и касаясь по возможности только практических вопросов. Прежде всего, категорически возражаю против того, на чем настаиваешь ты, — меня вовсе не надо сопровождать до самого Парижа. Как только я сяду в поезд, никакого риска больше не будет. Во-первых, я не буйный; во-вторых, если даже предположить, что начнется новый приступ, то ведь в вагоне будут и другие пассажиры, а кроме того, на любой станции знают, что делать в таких случаях.
Твои опасения на этот счет так удручают меня, что я прихожу в совершенное отчаяние. То же самое я сказал и г-ну Пейрону, заметив ему, что приступы, вроде того, который только что кончился, неизменно сопровождаются у меня тремя-четырьмя месяцами полного спокойствия. Вот я и хочу воспользоваться таким периодом, чтобы переменить место жительства, а переменить его я намерен в любом случае. Теперь мое решение уехать отсюда неколебимо... Считаю необходимым посетить этого сельского врача1 как можно скорее. Поэтому мой багаж мы оставим на вокзале, я пробуду у тебя всего 2—3 дня, после чего отправлюсь в эту деревню, где для начала остановлюсь в гостинице. Мне кажется, тебе следует в ближайшие же дни, не откладывая, написать нашему будущему другу (я имею в виду упомянутого выше врача) примерно следующее: «Горячо желая познакомиться и посоветоваться с вами до того, как надолго перебраться в Париж, мой брат надеется, что вы одобрите его намерение провести несколько недель в вашей деревне, где он займется этюдами. Он убежден, что вы с ним придете к единому мнению, и полагает, что возвращение на север облегчит его состояние, в то время как дальнейшее пребывание на юге угрожало бы ему обострением болезни».
1 Доктора Гаше в Овере.
Словом, напиши ему в этом роде, а затем, через день или два после моего приезда в Париж, мы дадим ему телеграмму, и он, возможно, встретит меня на своей станции. Здешняя атмосфера начинает невыразимо тяготить меня. Что ж, я терпел больше года, теперь мне необходим воздух: я чувствую себя раздавленным скукой и печалью... Я имею право менять лечебницу по своему усмотрению — ведь это же не значит требовать возвращения мне полной свободы. Я старался быть терпеливым и до сих пор никому не причинил вреда. Справедливо ли, чтобы меня сопровождали, как опасного зверя? Благодарю покорно, я отказываюсь. Если со мной случится припадок, то на любой железнодорожной станции знают, что в таких случаях надо делать, и я подчинюсь... К тому же есть основания предполагать, что переезд действительно пойдет мне на пользу. Работа подвигается успешно. Я дважды написал молодую траву в парке. Одно из полотен сделано исключительно просто. Вот его беглый набросок. Фиолетово-розовый ствол сосны, а вокруг травы вперемешку с белыми цветами и одуванчиками; на заднем плане, в верхней части картины, — маленький розовый куст и стволы других деревьев. Убежден, что в Овере, где мне можно будет выходить, работа целиком поглотит меня и я стану безразличен ко всему, кроме нее, а значит, приду в хорошее настроение.
632 [Май]
Повторяю еще раз, что самочувствие у меня хорошее, хотя последний долгий приступ изрядно меня вымотал; смею также думать, что предполагаемый переезд еще больше освежит мне голову...
Надеюсь, что в любом случае мы скоро увидимся. Присланные тобой офорты очень красивы. Здесь я нацарапал набросок со сделанной мною маслом композиции с тремя фигурами, которые видны на заднем плане офорта «Лазарь»: мертвец и обе его сестры. Пещера и труп — бело-желто-фиолетовые. У женщины, приподнимающей покров с лица воскресшего, зеленое платье и оранжевые волосы; у второй — черная шевелюра и полосатое — зеленое с розовым — одеяние. Позади них сельский ландшафт: голубые холмы, желтое восходящее солнце. Комбинация цветов сама по себе выражает то же, что светотень на офорте. Будь в моем распоряжении та модель, что позировала мне для «Колыбельной», и другая, чей портрет, по рисунку Гогена, ты уже получил, я, без сомнения, попытался бы выполнить эту вещь в более крупном формате, поскольку персонажи в смысле характера — как раз то, о чем я мечтал. Но если даже после переезда на север мне придется отказаться от сюжетов такого рода, у меня все равно останется возможность делать с натуры этюды крестьян и крестьянок. Что касается заказа на краски, то, если я задержусь еще на несколько дней, ты вышлешь мне часть красок немедленно; если же я уеду в ближайшее время, на что очень надеюсь, придержи их до моего возвращения в Париж. В любом случае напиши мне поскорее. Надеюсь, картины доехали без повреждений? Я написал еще одну — зеленый уголок; получилось, как мне кажется, довольно свежо. Попробовал также скопировать «Доброго самаритянина» Делакруа. Судя по заметке в «Figaro», одна из картин папаши Квоста пользуется большим успехом в Салоне.
633
В настоящее время улучшение продолжается. Этот проклятый приступ прошел, как шторм, и я работаю спокойно, с неослабевающим пылом: хочу сделать здесь несколько последних вещей. Я работаю над холстом с розами на светло-зеленом фоне и над двумя холстами с большими букетами фиолетовых ирисов. Один из них — на розовом фоне, где эффект гармоничен и мягок благодаря сочетанию зеленых, розовых и лиловых тонов.
Второй фиолетовый букет (доходящий до кармина и чистой прусской синей) совершенно противоположен первому. Помещенный на сверкающем лимонно-желтом фоне с другими тонами желтого в вазе и подставке, на которой он стоит, он создает эффект контрастных дополнительных цветов, которые усиливают друг друга. Эти полотна высохнут не раньше, чем через месяц, но здешний служитель обещал отправить их после моего отъезда. Уехать я собираюсь как можно скорее, еще на этой неделе, поэтому сегодня начинаю собирать вещи. Из Тараскона дам тебе телеграмму. Да, мне тоже кажется, что с того дня, как мы простились с тобой на вокзале, прошла целая вечность. Но вот что странно: если в момент расставания мы с тобой целиком находились под впечатлением картин Сёра, то и сейчас последние дни мне кажутся настоящим откровением в области цвета. Я чувствую, дорогой брат, что в смысле своей работы крепче стою на ногах, чем до отъезда сюда, и что с моей стороны было бы черной неблагодарностью бранить юг. Признаюсь поэтому, что, покидая его, испытываю глубокую печаль... День моего отъезда зависит от того, когда я уложу чемодан и закончу свои полотна. Над ними я работаю с таким подъемом, что укладывать вещи мне кажется труднее, чем делать картины. Во всяком случае, долго я не задержусь. Очень рад, что отъезд не откладывается: если решение принято, его всегда очень трудно менять. Заранее ликую при мысли, что увижу выставку японских гравюр. Не премину я посетить и Салон, где, думается мне, есть кое-что интересное, хотя отчет о нем в «Figaro» оставил меня, разумеется, более или менее равнодушным.
634 [14 мая]
У меня состоялся последний разговор с г-ном Пейроном, и я получил разрешение уложить свои вещи, которые отправляю малой скоростью. Пассажир имеет право везти с собой 30 кгбагажа. Это позволит мне захватить мольберт, несколько рам, подрамников и т. д. Я отправлюсь, как только г-н Пейрон получит от тебя письмо. Чувствую себя довольно спокойно и думаю, что при моем теперешнем состоянии у меня вряд ли начнется новый приступ. Во всяком случае, надеюсь быть в Париже до воскресенья и спокойно провести с вами твой свободный день. Надеюсь при первой же возможности повидать и Андриса Бонгера. Только что закончил еще одно полотно с розовыми розами в зеленой вазе на желто-зеленом фоне. Надеюсь, что картины, написанные мною за последние дни, возместят расходы по переезду. Сегодня утром, сдав вещи в багаж, еще раз прошелся по полям. Сплошь покрытые цветами, они казались после дождя особенно свежими. Сколько я еще мог бы тут сделать!..
Мне очень хочется немедленно по приезде в Париж — если, конечно, хватит сил — написать желтую книжную лавку (при газовом освещении). Этот замысел давно уже созрел у меня в голове. Вот увидишь, я засяду за мольберт на другой же день после возвращения. Уверяю тебя, что во всем касающемся работы я мыслю совершенно нормально, а рука кладет мазки непринужденно и последовательно.